Сергей Николаевич СЕРГЕЕВ-ЦЕНСКИЙ
СЕВАСТОПОЛЬСКАЯ СТРАДА
Э П О П Е Я
Часть Третья
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая
КАНОНАДА ПРОДОЛЖАЕТСЯ
IНа батарее № 10 утром 6 октября спешно выстраивались обе бывшие там роты артиллеристов: приехал вице-адмирал Нахимов.
Старый моряк, всего только год назад уничтоживший не только турецкий флот, но и сильные береговые форты Синопа, не мог успокоиться на одних только донесениях о <благополучии>.
С шестого бастиона он видел, что даже промежуточное пространство между этим бастионом и батареей № 10 было сплошь засыпано ядрами и осколками разрывных снарядов; что же могло в таком случае остаться от батареи?
Он знал, что под Синопом был он впятеро слабее, чем союзники перед севастопольскими фортами, - вот почему, не совсем доверяя донесениям, отправился он на батарею сам.
Он приехал верхом, к чему начал уже привыкать в последнее время. Хотя при спешной езде брюки его задирались к коленям, но он и к этому привык, как к неизбежному неудобству верховой езды.
Командир батареи, полковник Желтышев, заставивший солдат с раннего утра убирать двор и складывать неприятельские ядра и неразорвавшиеся снаряды в кучи, встретил Нахимова с рапортом при въезде.
Оглядев внушительные кучи ядер, Нахимов сказал Желтышеву:
- Однако они не поскупились на это добро! Сколько навалили-с, ого!.. На бастионах за целый день все-таки меньше-с!
В этом замечании была некоторая доля признания преимущества флота перед береговыми батареями вообще, пусть флот даже был неприятельский, и Желтышев, некрупный, но энергичный человек, с простоватым, но весьма себе на уме лицом подрядчика, это уловил и отозвался весело:
- Засыпали, ваше превосходительство! Совершенно засыпали!.. Я приказал считать, и насчитали мои молодцы две тысячи семьсот ядер... Но, во-первых, далеко не все еще убрали, а затем - недолеты: очень много ядер их падало в море у берега, - затем перелеты, затем гранаты и бомбы... Думаю, что одни мы им стоили не меньше, как двадцать тысяч выстрелов!.. Говорю так из осторожности, но думаю, что гораздо больше, чем двадцать.
- Возникает вопрос: сколько же они выпустили по всем фортам, - покачал головою Нахимов и добавил: - Ведь они с первых же выстрелов были в дыму, как же вы в них стреляли?
- Орудия наши были пристреляны, когда еще корабли не закрылись дымом.
- Но ведь они все-таки двигались, - перебил Нахимов. - Не замечено было вами: не потопили ни одного корабля?
- Хотел бы этим порадовать, но из-за дыма разглядеть не было возможности... Даже и солнца не было видно. Уверен все же, что всыпали мы ему здорово, и сегодня он уже едва ли рискнет подойти! - молодцевато подбросил голову полковник.
- Сегодня будут чиниться... Сегодня не ждите-с, нет... А как у вас тут, - много ли потерь?
- Восемь убито, двадцать два ранено, ваше превосходительство, - и это считая также убыль в людях двух рот прикрытия от Минского полка... Из орудий подбито только три, и у семи повреждены лафеты.
- Для такого огня?.. Невероятно мало! - удивился, как моряк, Нахимов и даже несколько подозрительно поглядел на противника. - Очень удачно отделались, очень, очень... - бормотал он, окидывая глазами всю обширную площадь батарей с пятью десятками орудий. - А скажите мне, если бы не был закрыт вход на рейд, что могло бы быть тогда, а?.. - спросил он быстро.
- Тогда мы, конечно, утопили бы два-три их корабля на рейде! - тут же ответил, как на знакомый уже вопрос, Желтышев.
- Д-да, утопили бы, я не сомневаюсь, - как будто даже обиженно отозвался Нахимов, - но пока утопили бы, они нам могли бы наполовину уничтожить арсенал-с, наполовину город-с! А форта были бы обстреляны с тылу-с! И я даже уверен-с, что они пытались форсировать рейд, почему и подходили близко к заграждению-с!.. Они могли бы также высадить десант и захватить вашу батарею с суши-с, - вот что они могли сделать-с!
Нахимов даже разгорячился, как будто сам в воображении командовал огромной атакующей эскадрой союзников.
- Не забывайте того, что они были в десять раз сильнее по огню, чем все форты вместе взятые-с, и что у них стояли при орудиях матросы, а не солдаты... Да... вот-с... А как действовали ваши артиллеристы? - спохватился Нахимов.
- Выше всякой похвалы, ваше превосходительство! - восторженно ответил Желтышев, точно был он и не пожилой уже человек и не полковник, а восемнадцатилетний прапорщик вроде одесского Щеголева.
- А-а! - протянул Нахимов, тем самым как бы предлагая полковнику высказаться полнее и обстоятельней.
- Сначала они были, конечно, как ошпарены кипятком, - продолжал возбужденно Желтышев, глядя снизу вверх в голубые глаза Нахимова. - Потом горячились зря, палили в белый свет, но скоро взяли себя в руки, разделись, - жарко стало! - и потом уже действовали отлично: выше всякой похвалы.
- Представьте список особо отличившихся на предмет награждения, - казенной фразой отозвался Нахимов, но левая рука его, дотянувшись до плеча полковника, задержалась на нем, точно он хотел ласково погладить командира батареи за то, что он в восторге от своих артиллеристов.
- Слушаю, ваше превосходительство, - отозвался полковник. - Вот этот фас батареи, - показал он на орудия, обращенные жерлами к рейду, - бездействовал, и прислуга отсюда сама перешла к действующим орудиям на помощь... Так же и для подноски бомб из погреба, потому что у нас в начале боя при каждом береговом орудии находилось только по двадцать бомб... Был такой еще случай с одним часовым из рот прикрытия, ваше превосходительство, - спешил рассказать полковник. - Он стоял на часах вот там, где теперь все разворочено. Там был склад ручных гранат, при них полагается по уставу пост... Вдруг попадает в этот склад граната... совсем другого свойства, отнюдь не ручная, - и весь склад взорвался. Но была такая канонада, что никто этого взрыва стекляшек и не расслышал, один только часовой остался не у дел, хотя жив и невредим... Ждал смены - смены нет. Оказалось, в прикрытии его разводящего ранило. Смены нет, однако и склада уж тоже нет. Спрашивается - зачем же ему стоять? Только чтобы зря его ранили или убили? Я его снял с поста своею властью. Однако он к прикрытию не пошел. <Дозвольте, говорит, мне тут что ни что делать>. - <Нечего, говорю, тебе тут делать, пехоте>. И как раз мимо шел с двумя зарядами из погреба канонир Прокопенко, а в него ударило ядро и убило наповал. Другой бы, видя такое, растеряться бы мог, а этот часовой ко мне: <Дозвольте заряды заместо него донесть!> Дозволил, конечно. Так он и работал на подноске зарядов и бомб до конца пальбы, а ведь от погреба до орудий четыреста шагов!
- Вот-с, вот-с, видите-с!.. Вот и его тоже в список внесите-с. Непременно-с!
Глаза Нахимова лучились, и уже обе руки его легли на плечи Желтышева, когда он говорил этому артиллерийскому полковнику, точно лейтенанту флота:
- Матрос есть главный двигатель на военном корабле, а мы с вами только пружины, которые на него действуют, да-с! Матрос управляет парусами, он же наводит орудия на неприятеля, он же бросится на абордаж, - все сделает матрос, если мы с вами забудем о том, что мы - помещики, дворяне, а он - крепостной! Он - первая фигура войны, - матрос, да-с! А мы с вами - вторые-с! Он - матрос, - вот кто!.. Так же и солдат! - заметил вдруг Нахимов, что он говорит с сухопытным полковником и что в отдалении, выстроившись, ждут его не матросы, а солдаты-артиллеристы.
И он пошел к ним, наконец, высокий, сутуловатый, в своем длинном сюртуке с густыми эполетами, с георгиевским большим за Синоп полученным крестом на шее и с полусаблей на портупее, продетой под эполет. Брюки его внизу от частой верховой езды были сильно помяты, встопорщены, покрыты гнедой лошадиной шерстью, когда он подходил к артиллеристам.
- Здорово, друзья! - звонко крикнул он, приложив пальцы к козырьку фуражки.
- Здравия желаем, ваше превосходительство! - радостно отозвались роты.
- Благодарю вас!
- Рады стараться, ваше превосходительство! - загремели солдаты.
- Вы защищали Севастополь как герои! - взволнованно продолжал Нахимов. - Вами гордится наш славный город!.. Если все мы будем действовать, как вы, то мы скоро прогоним от стен Севастополя врагов, как вы прогнали союзный флот... с большим уроном для них прогоним!.. От всей души благодарю вас, друзья! - и он поклонился солдатам, держа руку у козырька фуражки.
Неистовым <ура> отвечали на это солдаты, и расстроился парадно-чопорный строй. Никто не командовал <вольно!> - это сделалось как-то само собою, что фронт - <святое место> по правилам дисциплины того времени - сломался, и разнообразно изгибались солдатские шеи, чтобы можно было как следует разглядеть необычайного адмирала, который только что называл их <друзьями> и о котором все слышали как об адмирале <геройском>.
- Господа офицеры! Прошу ко мне! - крикнул Нахимов.
Офицеры вышли. Их было не так и много в двух ротах.
Каждому из них, от капитана до прапорщика, Нахимов жал руку, вглядываясь в них пристально и признательно, а уходя с батареи, окруженный ими, он говорил:
- Союзники думали, что Севастополь - это другой Бомарзунд, где и казармы-то не были достроены и орудия были малых калибров против всего флота Непира... Теперь, наконец, они будут знать, что такое Севастополь!.. Просто уму непостижимо, что писали о Синопском бое в английских газетах и как это печатали! Писали даже, что один из моих лейтенантов ворвался в разбитый турецкий корабль, нашел там в каюте капитана этого корабля, который, натурально, хотел ему сдаться... Но он, лейтенант мой, будто бы убил этого турецкого капитана, отрезал от убитого кусок мяса, - не сказано только было, откуда именно отрезал! - и... и, представьте себе, будто бы съел сырьем-с! Да-с, сырьем-с! И вот за этот подвиг был представлен мною к Георгию четвертой степени, каковой и получил-с! Вот каковы эти английские журналисты-с! Мы, по их мнению, людоеды-с! Однако мы вот отбили атаку огромного их флота и заставили уж замолчать французские батареи на Рудольфе... А сегодня-завтра, может быть, и английские молчать заставим, если будем все действовать, как вы вчера. И наш... Владимир Алексеич... может тогда спать спокойно... в своем гробу... Он свое дело сделал... хорошо сделал... А мы по его стопам...
В это время Нахимов подошел уже к лошади, оставленной под присмотром казака-ординарца, и мог, отвернувшись к ней, смахнуть движением руки непрошенно проступившие на глаза слезы.
Когда же привычным уже движением взобрался он на своего гнедого, то обратился к офицерам голосом уже вполне окрепшим и словами начальнически точными:
- Из приказа по гарнизону вам, господа, известно, что похороны генерал-адъютанта, адмирала Корнилова назначены на пять с половиной вечера... Так вот, господа, прошу... свободных от нарядов по службе к этому времени в Михайловский собор...А канонада между тем продолжалась, и только на бастионах пятом и шестом, против которых действовали французские батареи, могли бы сказать, что интервенты значительно ослабили свой огонь; севастопольцы же слышали, что так же грохотало и так же визжали и тупо шлепались ядра на улицах и рвались бомбы.
Очень немногие из севастопольцев знали, что вечером 5 октября английские батареи Зеленой горы, почти сравнявшие с землею третий бастион и соседние с ним редуты, как нельзя лучше подготовили весь этот участок обороны для штурма, и штурм этот очень трудно было бы отразить, если бы в дело были пущены осаждающими большие силы. Бруствер был уничтожен, ров завален, собрать сразу к этому месту достаточное число защитников было невозможно, и если бы англичане заняли третий бастион, то они зашли бы в тыл Малахову кургану и таким образом с одного удара могли бы занять всю Корабельную сторону.
Однако они не решились на штурм, и в этом именно была победа, одержанная Севастополем над интервентами в памятный день 5/17 октября: встретив сопротивление, равное нападению, противник был побежден морально и не решился сделать то, на подготовку чего затратил так много средств и усилий.
А ночью с 5-го на 6-е на третьем бастионе работало пятьсот рабочих от Московского полка и двести саперов, и на всем протяжении был поднят и сделан еще выше, чем прежде, вал, прорезаны тринадцать амбразур, устроены два новых траверса и поправлены пять старых; исправлено семь орудийных платформ; заменены новыми подбитые орудия больших калибров, - между ними и бомбические, - и наутро третий бастион заговорил с англичанами еще внушительнее и громче, чем накануне, а пороховые погреба на нем были теперь обсыпаны землей так, что уже не боялись ланкастерских пушек.
Французы же не в состояний оказались привести за ночь свои батареи в порядок и сконфуженно промолчали весь этот новый день.
Третий бастион восстанавливал из развалин Тотлебен лично, на остальные же он разослал подведомственных ему саперных офицеров.
Но до поздней ночи направлял большую и сложную работу в тылу по доставке на бастионы всего необходимого Нахимов.
Это вышло как-то само собою, что после смерти Корнилова все обращались за приказаниями к нему, минуя почтенных старцев, - генерала Моллера и адмирала Станюковича, считавшихся в Севастополе выше его по положению.
Великолепный флотоводец, Нахимов считал, что на сухопутье как администратор он значительно уступал Корнилову в уменье все охватить и все рассчитать, почему охотно и уступил Корнилову главную роль в обороне города и порта. Но на его стороне сравнительно со всеми другими было то, что все о нем знали: полное забвение себя и своих личных интересов, раз дело касалось службы.
Когда отец его, екатерининский секунд-майор, отправлял двух своих белокурых красивых рослых ребят, Платона и Павла, в морской кадетский корпус, он, конечно, не, справлялся у них, любят ли они, родившись в Смоленской губернии, море и хотят ли стать моряками. Его решение было совершенно случайным, старший из двух братьев, Платон, моряком так и не сделался. Он остался воспитателем в том самом корпусе, который окончил, потом перешел на службу в Московский университет.
И попробовал бы кто-нибудь очернить инспектора студентов Платона Степановича Нахимова, на того двинулся бы сплошной и неодолимой стеною весь возмущенный университет, так как в нем не было другого столь же порядочного, честного до святости, самоотверженного и истинного друга студентов, как этот чудаковатый с виду и одиноко живший человек.
Но младший из братьев, Павел, почему-то вышел моряком, причем моряком совершенно исключительных достоинств. С ранней молодости удивлял он даже своих товарищей как не знающий отдыха, неутомимый, не то чтобы службист, а буквально фанатик морского дела. Именно это скверное понятие <службист> к нему и не шло совсем, так как <выслуживаться> он никогда не стремился. Он просто полюбил от молодых ногтей войну с непокорной стихией - морем, и весь без остатка отдался этой любви. Поэтому никто из сверстников лучше его и не знал всех тонкостей морского ремесла, и в пятнадцать лет он был уже мичманом, а в восемнадцать был замечен Лазаревым, командовавшим тогда фрегатом <Крейсер>, и взят им с собою в кругосветное плавание.
Лазарев тогда был только капитаном 2-го ранга, но он уже выдавался как талантливейший моряк русского флота, но он уже притягивал к себе, как магнит, всех тех из молодежи, кто мог бы со временем сильно двинуть вперед дело устройства флота по его, лазаревскому, пути. Так же были притянуты им один за другим к себе и молодой Корнилов, и Новосильский, и Истомин...
Фрегат <Крейсер> в те годы был признанным образцом военного судна, и молодой Нахимов считал для себя за большую честь служить у Лазарева на таком фрегате, да еще в иностранных морях.
Вояж этот продлился три года, а спустя еще три года и Лазарев, командовавший тогда кораблем <Азов>, и Нахимов, и Корнилов, служивший на том же корабле, отличились в знаменитом Наваринском бою, за который сам Лазарев произведен был в контр-адмиралы, а Нахимов получил георгиевский крест и чин капитан-лейтенанта, став таким образом штаб-офицером в двадцать четыре года.
В те годы он считался по службе в Балтийском флоте, а в Черноморский перетащил его тот же Лазарев, когда, после смерти адмирала Грейга, он стал главным командиром этого флота.
И корвет <Наварин>, и фрегат <Паллада>, и корабль <Силистрия>, которыми последовательно командовал Нахимов, были неизменно образцовыми судами: по ним равнялись все остальные суда, и так велик был авторитет Нахимова в морском деле, что заслужить его одобрение считали счастьем и те, кто нисколько не зависел от него по службе, но был моряком не по одному только названию, а по натуре.
Когда один известный художник обратился к нему как к герою Синопского боя, с просьбой позволить ему написать его портрет маслом, Нахимов недовольно ответил:
- И-и, голубчик, что я - светская дама, что ли? Совершенно это лишняя затея-с! - и отказал художнику.
Один поэт прислал Нахимову как герою Синопа хвалебную оду. Нахимов повертел в руках лист бумаги, на котором старательно, - заглавные буквы в завитушках, - была написана эта ода, бросил ее в корзину под столом и сказал одному из своих флаг-офицеров:
- Автор этих стихов, должно быть, человек богатый - вон какая бумага у него хорошая, еще и с фамильным гербом... Прислал бы несколько сот ведер кислой капусты для героев Синопа - матросов, было бы куда лучше-с!
Это было одно из его многочисленных чудачеств - полное равнодушие к искусству, так же, как, например, и ненависть к писанию всяких казенных бумаг. Читал он эти бумаги внимательно, если нужно было их подписывать или выполнять то, что ими предписывалось, но никак не мог заставить себя самого изъясняться официальным языком на бумаге: это делали за него его адъютанты, флаг-офицеры.
Он жил одиноким, старым холостяком, как и его старший брат в Москве, но бирюком отнюдь не был. Напротив, он был всегда радушным хозяином, когда к нему собирались гости, и охотно помогал денежно, когда к нему обращались.
Этим неумением его отказывать кому бы то ни было в деньгах часто злоупотребляли даже его сослуживцы, люди широкого образа жизни.
Он не отличался красноречием, однако никто из командиров во флоте не мог так говорить с матросами, как он, потому что никто лучше его не знал ни быта, ни нужды, ни сердца матроса, и матросы его любили, хотя он был очень требователен по службе. В разговоре между собою они не называли его ни <адмиралом>, ни <Нахимовым>, - он был у них просто <Павел Степаныч>.
Воспитанный на парусном флоте, знавший в совершенстве все, что касалось управления парусами, способный часами наблюдать в трубу с Графской пристани не только корабли, входящие на рейд и выходящие в море, но даже и шлюпки, идущие под парусами, Нахимов был поэтом паруса, хотя и видел все преимущества паровых судов, особенно снабженных винтом. Ему нужно было сначала отвыкнуть от парусного флота, чтобы потом привыкнуть к паровому, и то и другое были для него очень длительные и, пожалуй, даже мучительные процессы.
Корнилов как начальник штаба флота жил до войны в Николаеве, где находилось управление флотом, но когда бы он ни приезжал в Севастополь, он останавливался у своего старшего по службе товарища - Нахимова: им было что вспомнить и было о чем говорить, не истощаясь, так как состояние флота никто не знал лучше, чем Нахимов. Кроме того, Корнилов видел, что из всех адмиралов один только он без всякой зависти относится к его блестящей карьере.
И вот в полдень 5 октября на Нахимова жестоко свалилась почти вся тяжесть, какая лежала на его друге, между тем как он - адмирал, выброшенный на берег, - чувствовал себя и без того тяжело.
Он не то чтобы растерялся, но он метался по осажденному городу в огромной тревоге за все и за всех кругом, и небольшому гнедому коньку его никогда раньше не приходилось столько скакать в разных направлениях.
Раза три в этот день пришлось Нахимову проезжать мимо Михайловского собора, где было поставлено тело Корнилова в ожидании погребения и где толпились моряки и пехотные, прощавшиеся с телом.
Всякий раз Нахимов останавливал здесь гнедого, входил в собор и несколько минут простаивал около гроба, всматриваясь в черты лица, оставшиеся волевыми и после смерти.
И всякий раз он опасливо оглядывал собор, особенно его купол, не попала бы в него шальная, наудачу пущенная бомба большого калибра или конгревова ракета, вполне способная пробить купол и обрушиться вниз. Купол казался ему наиболее непрочным из всего этого обширного здания, а тело того, кто вдунул всю, без остатка, свою душу в дело защиты порта, флота и города, лежало как раз под куполом.
Канонада гремела; и если флот интервентов, выпустивший накануне, как он подсчитал приблизительно, не менее чем полтораста тысяч ядер, бомб и гранат, теперь не рисковал уже подходить близко к береговым батареям и вдали зализывал свои раны, и если большая часть французсках мортир и пушек молчала, то английские ревели по-прежнему не умолкая.Канонада не умолкала и в шестом часу вечера, когда протяжно, печально, глухо зазвонили в колокола в Михайловском соборе, сзывая на панихиду по Корнилове. Речей не было. С телом прощались молча. В церкви были только те, кто знал Корнилова, а им не нужно было в пышных словах разъяснять, кого именно они потеряли.
При виде этого большелобого, с сурово сжатыми губами адмирала в гробу другие адмиралы, и генералы, и полковники, и майоры, и капитаны флота и армии чувствовали себя наполовину побежденными врагом, и это чувство было жуткое и тяжелое чувство.
Человек, который мог, обращаясь к полку солдат, сказать знаменательные слова: <Ретирады не будет! А если услышите, что я вам скомандую ретираду, колите меня штыками!> - сказал о себе все, и никто не мог бы сказать над его телом ничего сильнее, короче и ярче.
Та воля, которая сплотила все силы и средства для защиты города в часы и дни полной растерянности, разброда, преступной паники, вдруг иссякла, - и в ком же и где было искать новый источник подобной же сильной и зрячей воли?
Может быть, расстроила нервы неслыханная, убийственная, оглушающая канонада, не прекращавшаяся два дня, но плакали здесь, в соборе, многие, даже и те, которые не знали о самих себе, что они умеют плакать.
И Нахимов уже не прятал здесь своего личного горя: он стоял со свечой, как и все, ближе всех других к гробу, забывчиво слегка кивал головой, совсем не в такт панихидному пению, и слезы скатывались в его белесые, едва прикрывавшие губу усы.
Вместе с племянником покойного адмирала, гардемарином Новосильцевым, который до похорон не собрался уехать в Николаев, был в церкви и Виктор Зарубин; отец же Виктора, как это ни было трудно для него, не захотел отстать от сына, раз дело шло о похоронах самого Корнилова, и тоже пробрался внутрь собора.
Он стремился вытянуть свою сведенную от раны ногу, чтобы стать хоть чуть-чуть повыше и разглядеть побольше.
Ведь, кроме Корнилова в гробу и Нахимова около гроба, тут были, озаренные слабым и неверным желтым светом мерцавших свечей, и старый Станюкович, крестившийся частыми и бессильными крестиками около сухого лица, точно сгонял с него докучную муху, и Истомин, урвавший час от своей тяжелой вахты на Малаховом, и оба Вукотичи, и Зорин, и много его бывших сослуживцев по затопленному кораблю <Три святителя>...
И всех их хотелось видеть ему, наполовину ушедшему от жизни, у тела того, кто ушел от нее совсем. Он знал великую торжественность подобных минут, когда люди как бы дают свои клятвы умершему, даже если никто из живых рядом не слышит ни одной клятвы.
Но панихида была недолго. Она и не могла затягиваться, потому что суровы были предночные часы: канонада гремела, ядра летели в город; может быть, уже скоплялись под прикрытием глубоких балок против третьего и четвертого бастионов войска союзников для штурма.
Около собора выстроились батальон моряков, батальон пехоты и полубатарея в четыре орудия. На рейде корабли скрестили реи и приспустили свои флаги и вымпела. Гроб вынесли на паперть. Вынесли и бархатную подушку с многочисленными орденами Корнилова. Певчие пели <надгробное рыдание>... Траурная процессия потянулась по Екатерининской улице туда, где незадолго до высадки интервентов так торжественно был заложен новый Владимирский собор над склепом, в котором хоронили года три назад адмирала Лазарева.
Когда Лазарев командовал кораблем <Азов>, он зашел однажды в каюту своего молодого лейтенанта Корнилова. Тот сидел за чтением французского романа. Кипа французских же романов лежала у него и на полке каюты.
Лазарев был возмущен таким легкомыслием чрезвычайно.
- Вы, даровитый, умный человек, тратите драгоценное время на чтение всякой чепухи! - закричал он. - Я вам запрещаю это как ваш начальник!.. Понимаете? Раз и навсегда запрещаю!
Он собрал энергично все книги лейтенанта и выкинул их через окошко каюты в море.
- Что же все-таки я должен читать? - ошеломленный, спросил Корнилов.
- А это уж я вам принесу сейчас сам, что вы должны читать!
И капитан Лазарев вышел, но скоро вернулся с кипою совсем других книг. Это были сочинения главным образом по морскому делу.
Прошло четверть века, и ученик стал достоин учителя настолько, чтобы лечь с ним рядом после смерти в одном склепе.
Процессия двигалась. Певчие пели <вечную память> истово и выразительно, чувствуя, что не лгут при этом, как приходилось им поневоле лгать обычно. Темнело быстро. Зажгли факелы.
А ядра и бомбы все еще летели в город.
И одна из бомб разорвалась как раз в хвосте процессии, где шли обыватели. Капитан Зарубин, припечатывая каждый свой шаг толстой палкой и вывертывая замысловато ногу, плелся недалеко впереди и слышал разрыв бомбы, и потом бабий визг и глухой вопль.
Толпа сгрудилась сзади. Донеслись крики:
- Что, аль попало в кого?
- Ну, а как же! Известно, попало!
Зарубин остановился в нерешимости, идти ли дальше за гробом Корнилова, или повернуть сюда, где в кого-то попало.
Услышал суровые мужские слова:
- Где тут носилок искать на улице, - носилки! Берись за ноги, за руки, тащи прямо в часовню! Там люди найдут, чья она!
- Неужто насмерть? - жалостно спросил Зарубин какого-то бородатого.
- Ну, а как же? Известно, насмерть, - ответил бородач. - Баба ведь... Много ей надо? Осколок в брюхо воткнулся - вот и готово.
Зарубин покачал головой, пробормотал задумчиво:
- Что же тут скажешь, а? Бог знает, что он с нами делает...
Виктор был далеко впереди, жена и дочери оставались дома. (Они перебрались с Северной стороны вечером накануне, когда прекратилась пальба.) Успокоившись за себя и своих, Зарубин заковылял догонять процессию.
Полыхали факелы, придавая всей картине необычайный вид, на обширном, отгороженном забором месте заложенного собора толпились офицеры разных чинов. Батальоны матросов и пехоты и четыре орудия дали положенное число залпов холостыми зарядами.
В последний раз приложились губами к мощному, но холодному корниловскому лбу те, кто был ближе, и вот уже начали забивать крышку гроба.
- А здесь ведь найдется, пожалуй, и для меня местечко! - оглядывая при факеле обширный склеп, неожиданно для нескольких адмиралов, которые удостоились туда войти, сказал Нахимов.
- Ну, что это вы, Павел Степаныч! - укоризненно, вполголоса отозвался на это Истомин.
- А что вы думате? Не заслужу?.. Пожалуй, и правда, не заслужу-с! - поник головой Нахимов.
- Я совсем не в том смысле, Павел Степаныч, - захотел поправиться Истомин.
- А в каком же еще-с?.. Может, вы думаете, что мы из Севастополя живыми выйдем? Нет-с! Не выйдем-с!
Но не было времени ни для праздных гаданий о грядущем, ни для того, чтобы безмолвно пробыть лишнюю минуту около тела Корнилова: мысль о возможности вечернего штурма союзников скоро разметала всех далеко от склепа. Только каменщики остались в нем поспешно укладывать свод из кирпича над свежей могилой.
О том, что ждут штурма ночью, слышал в толпе и старый Зарубин; и когда Виктор разыскал его, отец тревожно говорил сыну:
- Штурма ждут ночью сегодня, штурма! Вот видишь ты, вышло как для нас худо: с одной стороны, и Владимира Алексеича похоронили, а с другой - штурм может быть. Что же теперь должно получиться, а?
- Пустяки! - беспечно отвечал сын. - А матросы?.. Да матросы теперь их не то чтоб штыками, зубами за Корнилова рвать будут!
Горячие слова сына все-таки не убедили отца. Утром вся семья Зарубиных вместе с другими офицерскими семьями перешла из своего дома в адмиралтейство.Прошло еще два дня.
На штурм все еще не отважились интервенты, но канонада 7 октября была уже значительно сильнее, чем 6-го: исправили все свои повреждения французы и поставили даже новые батареи. Замечено было, что появились новые дальнобойные орудия и на Зеленой горе у англичан.
Эта гора была названа так интервентами; но очень молодыми были и названия горы Рудольфа, облюбованной для своих батарей французами, и знаменитого в крымскую кампанию кургана, принадлежавшего в тридцатых годах шкиперу Малахову. Но места эти, как и все места кругом здесь, прихотливо, как в Греции, изрезанные бухтами берега незамерзающего моря, видели на своем веку великое множество больших и малых войн; по ним летали в древние времена и стрелы и камни, выпущенные из катапульт; а соседний с Севастополем - <величественным городом> - Инкерман, - <город-крепость> по-турецки, - имел не менее как трехтысячелетнюю давность, все расширяясь и обновляясь и украшаясь орнаментами вдоль своих подземных стен из податливого резцу известняка. И каждый уступ на его отвесах, конечно, сотни раз орошался такою дешевой и такою грозной жидкостью, как алая человеческая кровь.
Первые греческие поэты и географы рассказывают с ужасом о неприступных скалах Инкермана, с которых скифы сбрасывали вниз захваченных ими мореплавателей-греков. Эти страшные укрепления тавро-скифов были взяты только Диофантом, знаменитым полководцем Митридата VI, царя понтийского.
Совсем перед Крымской войною златоустый Иннокентий, архиепископ херсонский и таврический вздумал основать в инкерманских пещерах монастырь, и там поселилось было человек двадцать монахов, устроившихся в этом древнем жилье не так плохо. Монастырек этот был назван <киновией во имя святых пап Климента и Мартина>.
На северном склоне Малахова кургана, как и на примыкавшей к нему Корабельной слободке, были тоже пещеры, оставшиеся от бывших здесь некогда каменоломен. В этих пещерах селились беднейшие семьи матросов, не имевшие средств даже и для того, чтобы соорудить себе нехитрую хатенку под крышей.
Однако теперь, когда и северный склон Малахова кургана начал обстреливаться столь же беспощадно, как и южный и восточный, занятые редутами хаты подешевели, пещеры подорожали.
Неслыханной силы канонада загнала в землю и тех, кто нападал на город, и тех, кто в нем оборонялся. Землянки были выкопаны и для матросов-артиллеристов и для офицеров на батареях; контр-адмиралы, ведавшие участками или дистанциями оборонительной линии, имели свои пещеры. Инкерман значительно расширил свои древние границы.
Уже в первые дни канонады до сорока хаток-мазанок на Корабельной слободке было развалено и даже сожжено снарядами и ракетами. Но велика у людей привычка к родным пепелищам и велика сила нужды: матроски все-таки не ушли далеко от редутов, где у многих сражались мужья; они только переселились вглубь слободки, особенно густо заселяя пещеры, имевшие только двери наружу, на улицу.
Изыскивая средства для пропитания своих ребят, они и раньше занимались тем, что пекли на продажу бублики, оладьи, калачи и прочую снедь, но продавали это на рынке. Теперь же рядом с ними появился тот же рынок - пехотные прикрытия бастионов.
К утру четвертого дня канонады матроски уже освоились с ней. Не то чтобы не обращали уж совсем на нее внимания или перестали ее бояться, но начали больше думать о продолжении жизни, чем о близкой и напрасной смерти.
Утром 8 октября соседка уже окликала бодро соседку через узенькую улицу:
- Дунька-а, а Дуньк!.. Чи ты там у себя живая?
- Жи-ва-я, родимец! - откликалась Дунька.
- О-о! Живая?.. А крышу те не провалило?
- Не-е! Крыша моя стоит целая!
- Вот и слава те, осподи!.. А хотя бы ж и крышу, - а бы б не голову провалило!
И через минуту:
- Дунька-а!
- А-а!
- За водой со мной пойдешь?
- Пойду, а как же мне - без воды сидеть?
- Ну, тогда бери ведра-то, пойдем, што ль!.. А то мне одной чегой-то показывается вроде как страшно!
И идут вместе с ведрами на коромыслах вниз, к колодцу. И хотя ядра немилосердно рыщут по Корабельной, выискивая себе жертвы, но когда идешь вдвоем, все-таки не так на них обращаешь внимание и поговоришь, кстати, на ходу о том о сем, о своем бабьем.
Многочисленная же матросская детвора очень скоро привыкла к ядрам, и они занимали ребят гораздо меньше, чем бомбы.
Ядра просто шлепались в землю, как большие камни, или, если падали на твердое, подскакивали и катились, как мячи. Бомбы же были куда более загадочней, таинственней и замысловатей.
Они вертелись, двигались по земле, шипели, как гуси, и сыпали искры из своих трубок, наконец рвались с раскатистым треском и лупили во все стороны черепками.
Так же точно рвались и бутылки, когда ребята насыпали в них негашеной извести, наливали воды и затыкали бутылку покрепче пробкой. Известь нагревалась, набухала, шипела, выстреливала пробку и рвала бутылку в мелкие брызги.
Это было тоже занятно, но бомбы занимали ребят гораздо больше.
В полдень 8 октября первая русская сестра милосердия - матросская сирота Даша - заметила от дверей своего перевязочного пункта на Корабельной, что на улице куча ребятишек лет по девяти-десяти, сцепившись руками, весело танцуют около чего-то на земле и поют.
Они пели звонко:
Бомба идет, бомба идет!
Ух, ты-ы! Ух, ты-ы!
Кого-то хватит, кого-то хватит!
Ух, ты-ы! Ух, ты-ы!В средине их круга вертелась и шипела бомба, готовясь взорваться.
Даша не видела ее издали, но она догадалась об этом, вскрикнула, обомлела. Кинулась было к ребятам, крича исступленно:
- Чертенята! Что вы! Игрушка вам это?
Но уже поздно было; впору было самой падать на землю, спасаться от осколков. Взорвалась бомба, и двое ребят валялись на земле в крови, а остальные убегали, оглядываясь назад и крича:
- Ваську хватило!.. Митьку хватило!
Они действительно играли, хотя и оказалось, что это была игра со смертью. Но не дано нам в детстве различать, где кончается наша мечта о жизни и где начинается свирепая правда этой жизни.
Когда добежала Даша, один из ребятишек уже не двигался; осколок вонзился ему в висок, и хотя был это небольшой осколок, но она видела, применяя свой недолгий опыт, что ребенок уже безнадежен.
У другого, Митьки, - она знала его, - были только сильно изранены ноги, и это он так окровавил землю около.
Она схватила Митьку на руки и потащила на перевязочный пункт, возмущенно ворча при этом:
- Удивляюсь я на матерей таких! Чего же они за своими детями не смотрят?
Отлично знала она, что матерям здесь некогда все время смотреть за детьми, - они были в вечной заботе о том, чем бы их накормить, но нужно же было и ей кого-нибудь обвиноватить за Митьку, который если и останется в живых, то будет калекой.
Матери и бежали, обе голорукие и с подоткнутыми подолами, и голосили над убитым Васькой, и порывались за уносимым Митькой: укрытые в своих пещерах от ядер, они стирали белье на офицеров с Малахова кургана. Это были Дунька и ее соседка, ходившие утром за водою вниз к колодцу.
В этот же день вторая русская сестра милосердия, жена батарейного командира Хлапонина, в госпитале сухопутных войск тревожно, как и во все эти страшные дни канонады, вглядывалась в каждого нового раненого офицера, которого приносили на носилках.
Утром этого дня получен уже был приказ перевезти весь госпиталь в безопасное место на Северную сторону, так как в него часто начали падать снаряды; поэтому здесь все готовились к переезду и дожидались только густых сумерек, когда прекращалась пальба.
С мужем виделась она в ночь с 6-го на 7-е; от него узнала потрясающие подробности о взрыве порохового погреба на третьем бастионе и о смерти ее недавнего гостя капитан-лейтенанта Лесли, быть может разорванного на мельчайшие части, почему и не удалось разыскать его тела, а может быть просто забитого слишком глубоко в землю.
На ночь она уходила к себе на квартиру, и потому, что ей негде было ночевать в лазарете, и потому, что ночью не было перестрелки, она могла несколько успокоиться за мужа и уснуть, чтобы иметь силы весь следующий день с раннего утра до темноты провести в лазарете.
Однако если на четвертый день к ней уже привыкли и врачи и смотритель госпиталя полковник, то она никак не могла заставить себя с необходимым равнодушием смотреть на изувеченные тела, потому что каждую минуту она ждала, что вот именно с такою страшною раной, или с такою, или вот с подобной принесут ее мужа.
О том, что муж ее может быть убит и исчезнет бесследно точно так же, как исчез Лесли, она не думала, - такая мысль просто не могла бы и появиться в ее голове; она не думала и о том, что он будет убит, как очень многие другие, как все, кроме Лесли, - и эта мысль ее раздавила бы своей тяжестью, если бы овладела ею прочно.
Но испуг за мужа, который может быть ранен, ее не оставлял и первые три дня канонады и перешел на четвертый.
Она безотказно делала в госпитале все, что просили ее делать врачи, так как раненых было очень много, врачей мало и всегда не хватало людей для помощи им при операциях. Она старалась глядеть на страшные раны только вполглаза, у нее так болезненно сжималось сердце, что ей казалось временами это непереносимым, казалось, что сердце оборвется куда-то и она упадет и умрет.
Тяжелый запах крови и нечистых ран доводил ее до тошноты; тогда она кидалась к окну с разбитым стеклом или открытой форточкой и старалась надышаться свежего воздуха как можно больше.
Но из госпиталя она все-таки не уходила: она силилась приучить себя и к страшному виду ран и к их не менее страшному запаху, потому что такие именно раны и с таким же точно запахом могут появиться на теле ее мужа там, на этом ужасном третьем бастионе, и что же тогда? Тогда он может заметить по выражению лица ее, что ей непереносимо тяжело с ним возиться, и это его убьет.
Падавшие в госпиталь снаряды, - причем одним из них на третий день бомбардировки было убито двое раненых, а двое доведены до безнадежного состояния, - очень нервировали смотрителя, который жил здесь с семейством, врачей и всех вообще служащих и тех из раненых, которые не были в беспамятстве.
Офицеры требовали крикливо, чтобы их сейчас же увезли отсюда, что должна быть какая-нибудь разница между госпиталем и бастионом; что они будут жаловаться на такие порядки по начальству и непосредственно в Петербург... Солдаты испуганно оглядывались на окна и потолки и ругали начальство госпиталя за то, что, как им казалось, оно не хлопочет об их переводе отсюда. Но Елизавета Михайловна Хлапонина меньше всего была обеспокоена именно этим, что госпиталь под обстрелом. Неясно, пожалуй, даже для нее самой ей чувствовалось, что так она сопереживает с мужем хотя бы отчасти то, что делается на третьем бастионе и около него, а более ясно в ней возникала боязнь, что до Северной стороны труднее будет доставить раненого с третьего бастиона, что придется перевозить его через Большой рейд на шаланде, что он много крови потеряет дорогой, что он испытает страшно много боли от толчков на такой длинной дороге... Наконец, пугало ее еще и то, что на Северной стороне было Братское кладбище, куда ежедневно на подводах возили десятками сразу убитых и умерших от ран.
В полдень 8 октября она вышла из госпиталя затем, чтобы немного подышать свежим, чистым воздухом, взглянуть на голубое небо, на золотые листья тополей и белых акаций, которые были посажены кругом госпиталя, а главное - чтобы посмотреть туда, в сторону этого ужасного третьего бастиона.
Как раз в это время солдаты подносили сплошь окровавленные, без перемены служившие уже который день носилки с ранеными.
Это было так обычно для нее в последнее время, что вот именно эти носилки и в этот именно час совсем не показались ей как-нибудь особенно тревожащими: просто вот принесли еще кого-то, еще одну несчастную жертву войны. Подойдя к носилкам, она открыла лицо раненого, ничего не спросив у солдат, открыла по создавшейся уже привычке и... отшатнулась.
То, чего она ожидала, - отнюдь не веря в это, впрочем, - все последние дни, оказалось вдруг до того неожиданным, что потрясло ее всю с головы до ног, как электрическим током: на носилках лежал ее муж, глаза у него были открыты, и рот открыт, но он глядел совершенно бессмысленно и не узнал ее, и из открытого рта его не вырвалось ни одного слова, ни даже стона...
- Митя! - крикнула она. - Митя!
Солдаты, не опуская носилок, но не двигаясь с ними и вперед, смотрели на нее с недоумением, но участливо, догадавшись уже, кем она приходилась раненому офицеру, но раненый не изменил ничего в своем взгляде и не закрыл рта.
Тогда она вскрикнула: <А-а-а!> - и упала в обморок рядом с носилками, ничком, лицом в опавшие с тополей листья...
Осмотрев Хлапонина, старший врач госпиталя решил, что он, раненный в плечо и сильно контуженный в голову, пожалуй, может оправиться, если только за ним будет тщательный уход и если будет лежать он подальше от грохота орудий.
На другой же день Елизавета Михайловна повезла своего мужа на извозчике в Симферополь.Двенадцатая дивизия, посланная Горчаковым 2-м на помощь Меншикову, начала подходить эшелонами, начиная с 3 октября; а 9 октября уже все четыре полка ее, Азовский, Днепровский, Украинский и Одесский, были в сборе у деревни Чоргун, в тылу позиции интервентов. Дивизия была почти полного военного состава - пятнадцать тысяч штыков.
Однако как раз в это же время большие подкрепления получили и интервенты: в Париже и Лондоне хотели покончить с Севастополем как можно скорее и потому не скупились ни на войска, ни на издержки по их перевозке.
Из Варны приплыла к французам бригада африканских конных егерей под командой генерала д'Алонвиля, бригада пехоты генерала Базена и дивизия Лавальяна. Так что число французских войск выросло до пятидесяти тысяч, английских же с прибывшим подкреплением - до тридцати пяти тысяч.
Русская армия численно значительно (тысяч на двадцать) уступала к 9 октября армии интервентов, хотя, кроме 12-й дивизии, к Севастополю подошли: Бутырский пехотный полк, четвертый полк 17-й дивизии генерала Кирьякова, запасные батальоны Минского и Волынского полков, Уральский казачий полк, батальон стрелков, батальон пластунов и другие мелкие части.
Наконец, Горчаков, кроме своего 4-го корпуса, отправил Меншикову и двести тысяч серебром, потому что боялся, что у него мало денег на содержание войск. А так как Меншиков больше нуждался в порохе, чем в деньгах, то несколько тысяч пудов пороху, предназначенного для Бендер, были отправлены, по приказу Горчакова, в Севастополь. 10-я и 11-я дивизии шли сюда же ускоренными маршами.
Однако Горчаков писал при этом Меншикову (конечно, по-французски):
<Войска, посылаемые вам, хороши, но вы не поддавайтесь на их хвастовство: они скажут, что готовы штурмовать небо. Дело в том, что они будут стойки при защите данной местности, но не ждите от них смелых атак. У неприятеля слишком большой над нами перевес в вооружении. Храбрейшие из начальников и офицеры бросятся, как угорелые, и будут выведены из строя, а все войско потом покажет тыл. Говорю вам это по опыту. Считал долгом предупредить вас об этом. Впрочем, говорю это для очищения совести, убежденный, что будете стараться затягивать дело, не рискуя ставить его на одну неверную карту...>
Такие советы давал умудренный Дунайской кампанией Горчаков 2-й, но совсем другие, не советы уж, конечно, а приказания, получал Меншиков от Николая.
Самодержец требовал наступательной войны и считал, что посылаемых светлейшему подкреплений для этого вполне достаточно. Он писал ему:
<...Остальные две дивизии 4-го корпуса следуют к тебе безостановочно, и, таким образом, любезный Меншиков, сделано все и, смею сказать, более, чем почти можно было, чтобы помочь тебе уничтожить замыслы вражьи. Остается молить бога, чтобы это, последнее уже, подкрепление дошло еще вовремя, чтобы спасти Севастополь>.
Стремясь всячески руководить Крымской войной из гатчинского дворца, Николай не только не хотел считаться с технической отсталостью своей армии, не только ожидал от нее исключительных подвигов, но еще и предупреждал своего главнокомандующего в Крыму, что больше подкреплений он не получит. Единственно, что он обещал ему еще, это прислать к нему двух своих сыновей - Михаила и Николая. Если он думал обрадовать этим Меншикова, то, конечно, ошибся.
<Европейский рыцарь>, как любил себя называть русский самодержец, имел огромную по тому времени армию под ружьем, но она была распылена по западной границе и Кавказу, причем для защиты одного только Петербурга и прилегающих к Рижскому заливу берегов сосредоточено было сто семьдесят тысяч.
Но русская власть в Польше тоже, по его мнению, нуждалась в сильной защите, - так же как и граница с вероломной Австрией, военного выступления которой, притом очень большими силами, он не переставал бояться.
Наконец, интервенты могли ударить и на Одессу, и на Николаев, на Херсон, потому и здесь нужно было держать сильные гарнизоны...
Английский адмирал Непир, хвастливо обещавший в Лондоне <позавтракать в Кронштадте, а отобедать в Петербурге>, правда, держался на приличной дистанции от Кронштадта, но все-таки крейсировал в Рижском заливе; кроме того, англичане делали попытки нападать и на Соловки и на Петропавловск-на-Камчатке, как бы желая показать вездесущность и всемогущество своего флота.
Это обилие уязвимых мест заставляло Николая быть прижимистым в расходовании войск на Крымскую кампанию: ему все казалось, что здесь только демонстрация, а настоящий сокрушительный удар ему готовится Парижем и Лондоном где-нибудь в другом месте.
В начале 1850 года, то есть всего за три года до начала Восточной войны, Корнилов был командирован Лазаревым в Петербург к Меншикову как к начальнику главного морского штаба, чтобы исходатайствовать нужные суммы для укрепления Севастополя как порта. Меншиков направил Корнилова непосредственно к царю, который и дал ему аудиенцию, очень примечательную тем, что на все просьбы Корнилова Николай отвечал однообразно:
- Понимаю, что надо бы это сделать, - сам люблю во всем порядок, да денег нет!.. Хотел бы дать, да не из чего: за что ни возьмешься, везде требуется монета!.. Денег нет, денег нет... Что делать с этим, когда их так много нужно?..
Так Корнилов и не добился ассигнований ни на устройство казарм, ни на ремонт госпиталя, ни на другие постройки и ремонты.
Как тогда не было у царя для Севастополя денег, так и теперь не было войск. А между тем никто так, как именно царь, не ожидал, что чуть только с прибытием всего 4-го корпуса армия Меншикова сравнится численно с армией интервентов, - Севастополь и флот будут спасены.
<Когда дойдут 10-я и 11-я дивизия, - писал он Меншикову, - надеюсь, что ты во всяком случае найдешь возможным нанести удар неприятелю, чтобы поддержать честь оружия нашего. Крайне желательно в глазах иностранных врагов наших и даже самой России доказать, что мы все еще те же русские 1812 года, - бородинские и парижские. Да поможет тебе бог великосердный!>.
В этом же письме Николай особенно рекомендовал Меншикову начальника 12-й дивизии генерал-лейтенанта Липранди. Липранди действительно был одним из наиболее способных и образованных генералов николаевской армии.
В молодости участник семнадцати сражений во время Отечественной войны, он был потом в армии Дибича, когда Николай затеял войну с Турцией в 1828 году, затем отличился при штурме Варшавы, наконец, показал себя опытным и находчивым в Дунайскую кампанию, насколько можно было это сделать под командой такого путаника, как Горчаков 2-й, который тоже расхваливал Липранди в письме к Меншикову.
Но у Меншикова были свои причины отнестись и к Липранди так же подозрительно, как относился он ко всем особо рекомендуемым ему лицам. Он считал Липранди виновником гибели лично ему известного полковника Андрея Карамзина, сына историка.
Гусарский полк под командой только что прибывшего из Петербурга в армию Карамзина, совершенно не знавшего местности и не имевшего никакого военного опыта, был послан Липранди в рекогносцировку, но наткнулся на большие турецкие силы, был почти окружен, едва вырвался, но потерял пятую часть гусар и самого Карамзина: раненный, он был взят в плен, и паша приказал отрубить ему голову, так же как и молодому князю Голицыну, тоже лично известному светлейшему.
Кроме того, Меншиков не одобрял нерешительные, как ему казалось, действия Липранди, осаждавшего турецкое укрепление Калафат, хотя в этом случае всякая решительность действий была строго воспрещена самим Горчаковым, и Липранди тут был ни при чем.
Самого Липранди Меншикову никогда не приходилось видеть, и вот в лагере на Бельбеке начальник 12-й дивизии представился ему вместе с последним своим эшелоном.
Он оказался старым уже человеком, но еще очень бодрым и, главное, державшимся безукоризненно прямо и грудью, а не животом вперед. Росту он был большого и большеголов; в плечах плотен, в движениях нетороплив. Но неприятно внимательными и даже как будто слегка насмешливыми показались Меншикову светлые глаза Липранди на довольно свежем еще лице без морщин. Кроме того, неприятно было и то князю, что говорил этот генерал с Георгием на шее очень правильным, вполне литературным языком, без каких-либо вставок, запинок, эканья, пауз; как это было, по его мнению, свойственно природным русским.
Горчаков писал Меншикову о Липранди:
<Если у вас есть свободная минута, заставьте Липранди рассказать вам об всем, что касается сохранения солдата. Это - человек с прекрасными мыслями в этом отношении>.
Но такой свободной минуты у Меншикова не нашлось, да и вопрос о сохранении солдата не занимал его: на очереди стоял вопрос о расходе солдат, так как подготовлялось наступление.
- Вы прибыли ко мне, Павел Петрович, как раз вовремя, - говорил он Липранди. - Бомбардировка Севастополя продолжается союзниками с очень большим усердием... цель этого усердия ясна, конечно: подготовить штурм... Мы отвечаем, конечно, но они гораздо лучше нас снабжены порохом, а у нас - у нас пороху мало. Может случиться так, что еще три-четыре дня, и мы уж будем отвечать одним выстрелом на два. Следственно, надо отвлечь их внимание от Севастополя.
Меншиков говорил это медленно, вопросительно, присматриваясь к Липранди и как бы не желая высказываться сразу до конца.
- Для того чтобы кого-нибудь отвлечь, надо его оттащить, а для того чтобы оттащить, надо схватить за шиворот, то есть сделать диверсию в тыл, ваша светлость, - слегка улыбнулся одними только глазами Липранди.
- В тыл, да! Диверсия в тыл союзников - это и есть моя мысль! - оживился Меншиков. - Вот эту задачу я и хотел бы возложить на вас.
- Очень благодарен вам за доверие, ваша светлость, - наклонил голову Липранди, - но пока я не видал местности...
- Вы, разумеется, ее увидите сегодня же, - перебил Меншиков.
- Затем я хотел бы видеть и те части, какие вы мне вверяете, ваша светлость.
- Вы их видели и знаете гораздо лучше меня: это четыре полка вашей же дивизии и с вашей артиллерией.
- Только-то? - очень удивился Липранди. - Значит, это именно моя дивизия и в состоянии схватить за шиворот и оттащить всю армию союзников? Я, признаться, не знал за нею таких исключительно больших достоинств! У меня самая обыкновенная пехотная дивизия, ваша светлость.
Тон, каким было это сказано, совершенно не понравился Меншикову. Он прищурил глаза и насторожился.
Липранди же продолжал, как начал:
- Предпринимать дело наступления можно только с полным вероятием на успех, а иначе лучше его не начинать. Я держусь такого мнения, ваша светлость.
- Хорошо, вот сегодня же вы сделайте рекогносцировку от селения Чоргун и представьте мне ваши соображения, - сухо отозвался Меншиков. - Не смею задерживать вас больше.
Липранди откланялся и в тот же день, взяв с собою двух своих командиров бригад - Семякина и Левуцкого - и четырех командиров полков, в числе которых был генерал-майор Гриббе, отправился осматривать тыл позиций интервентов.
С этих позиций, расположенных на длинной Сапун-горе, могли отлично разглядеть и, конечно, разглядели большую конную группу, появлявшуюся то на одном, то на другом холме по линии Чоргунских высот, а еще лучше она была заметна с четырех английских редутов, перегородивших Балаклавскую долину от деревни Комары до Сапун-горы. Но за этой линией редутов шла вторая, впереди селения Кадык-Кой: позади же этого селения расположены были две сильных батареи. Однако и это было еще не все.
Балаклава прикрывалась непрерывными траншеями, соединявшими ряд батарей от горы Спилии до селения Кадык-Кой.
Комары были заняты неприятельскими аванпостами, а впереди Кадык-Коя виден большой лагерь кавалерии рядом с лагерем пехоты. Кавалерия эта была дивизия лорда Лукана, состоящая из двух бригад: тяжелой драгунской под командой Скарлета и легкой смешанной под командой лорда Кардигана; а пехота - 93-й шотландский полк. Дальше, к Балаклаве, стояли флотские команды.
- Ну, что вы скажете, Константин Романыч, насчет того, как они закупорили свою Балаклаву? - обратился Липранди к Семякину.
Приземистый, сутулый, косоплечий, пожалуй, очень некрасивый и на лицо и по фигуре, генерал Семякин вздохнул кротко и сказал:
- Балаклаву заткнули на славу... Откупорить эту бутылочку будет трудненько.
- А можем ли мы взять ее одною нашей дивизией, как полагаете?
- Одною дивизией нашей? - Семякин поглядел вопросительно на Липранди, не шутит ли, поглядел еще раз на все укрепления англичан и ответил решительно: - С одною дивизией на Балаклаву идти можно только во сне.
- А первую линию редутов?
- Это совсем другой вопрос, - первая линия! Если отдадут они их нам, то возьмем.
- То есть как это <если отдадут>?
- То есть если не придвинут очень больших резервов... Если пойдем сразу и дружно, то взять их можно.
- Вот в этом именно смысле я и думаю ставить задачу... Идти на большее мы не имеем сил, значит, не имеем и права.
И тут же на месте Липранди распределил, кому и куда идти и что делать. Но другой план, гораздо более обширный, он таил про себя и с ним поехал вечером к светлейшему.
По этому плану предполагалось, взяв передовые редуты, идти не на Балаклаву, а прямо на Сапун-гору, куда вели из долины три дороги и куда Липранди думал подняться тремя колоннами, распылив таким образом силы противника.
Он рассчитал, что к 22 октября должны были прибыть 10-я и 11-я дивизии, и тогда в Чоргуне можно было бы собрать шестьдесят пять батальонов, семьдесят эскадронов и сотен и двести орудий. С этими силами он брался опрокинуть интервентов.
Он говорил горячо и убедительно, но Меншиков смотрел на него с недоумением и даже как будто с сожалением, что он, по общему мнению, человек умный, допустил такую нелепость, будто ему, всего только начальнику дивизии, дадут в командование целую армию! Он не сказал этого, конечно, но Липранди почувствовал, что именно это он и хотел дать ему понять, когда, покашляв скромно и усмехнувшись слегка, заговорил вполголоса:
- У нас истощаются запасы пороха, о чем я уже ставил вас в известность; у меня есть все основания предполагать, что союзники вот-вот сочтут подготовку к штурму законченной и пойдут на штурм... А вы строите мне какие-то воздушные замки на двадцать второе октября! Мы и одного дня не можем ждать, не только две недели! Поэтому-то я и предлагаю вам захватить только линию передовых окопов и их удержать за собою.
- Ваша светлость! С одной своей дивизией я и этого не смогу сделать, - обиженно ответил Липранди. - Редуты можно бы было, пожалуй, занять, но удержать их будет более чем трудно.
- Я вам дам еще бригаду кавалерии генерала Рыжова... Затем, пожалуй, еще два казачьих полка - Донской и Уральский.
- Кавалерия, конечно, может мне пригодиться на случай действия против английской кавалерии, но этого мало... Мне нужен заслон со стороны Сапун-горы, предпочтительнее всего на Федюхиных высотах. Для этой цели, я думаю, довольно было бы одной бригады при опытном командире.
Меншиков недовольно несколько раз слегка покашлял и, отвернувшись к окну, сделал свою затяжную гримасу в ответ на такое вымогательство; наконец, сказал:
- Хорошо, я назначу для этой цели Владимирский и Суздальский полки под командой Жабокритского... Еще что?
- Для выполнения только этой задачи, - а именно овладения четырьмя редутами, - мне больше ничего не нужно, ваша светлость, но я считаю своим долгом доложить, что шаг этот только обострит внимание союзного командования на свой тыл, и, пока подойдут десятая и одиннадцатая дивизии, оно так может укрепить его, что тогда уж ему не опасны будут все наши усилия.
Меншиков задумчиво побарабанил пальцами по столу и обещал обсудить его проект; но на другой же день, 10 октября, к Липранди приехал посланный им полковник Попов и передал, что ждать прихода всего 4-го корпуса для наступления совершенно нельзя, что бомбардировка слишком сильна, что нет пороху, что нужно сделать хотя бы что-нибудь, дабы отвлечь неприятеля.
Так было решено произвести давление в сторону Балаклавы.Глава вторая
БАЛАКЛАВСКОЕ ДЕЛО
IБивачные ночные костры догорали, и люди и кони, густо скопившиеся в узкой Чоргунской долине, начали чувствовать вкрадчиво жалящий холодок, набегавший порывами со стороны моря: наступало утро 13/25 октября, в которое приказано было Меншиковым дивизии генерала Липранди нажать на Балаклаву.
Еще не светало, только еще готовилось светать, - чуть брезжило. Орудия, упряжки, люди еще не воспринимались глазами, а смутно угадывались в темноте.
Окрики были негромки, манерки звякали о приклады тихо, и даже лошади, проникаясь таинственностью обстановки, фыркали вполголоса, ссорились между собою сдержанно, подымая беспокойно головы часто ставили уши торчком, вслушиваясь в отдаленное.
Эти лошади пришли с берегов Дуная, из армии Горчакова. Они были участницами не одного там сражения с турками, и у русских солдат успели уже сложиться приметы, в которые твердо верили, особенно кавалеристы. Если лошади ржут наперебой одна за другою и если они то ложатся, то срыву вскакивают, то снова ложатся, - быть дальнему походу; если какая лошадь перед боем стоит понурясь и не ест - значит чует, что быть ей убитой, а если ластится к своему хозяину и смотрит на него пристально и жалостливо - значит его убьют.
Такое явное предпочтение лошадиного ума своему извинительно было старым солдатам николаевских времен: дисциплина тогда на том только и покоилась, что всячески укрощала пытливость ума человека.
Солдаты и в это наступающее утро перед боем совершенно не знали, куда и зачем они пойдут; еще меньше знали они, как встретит их <он> - неприятель.
Но когда собираешься в бой, не нужно иметь много ума, чтобы догадаться, что могут тебя и убить, не только ранить. Поэтому у догорающих костров шла деловая передача от земляка к земляку последних просьб - сдать тому-то или переслать туда-то родным в случае смерти те небольшие деньги, которые за долгую службу скопились у каждого из этих старых усачей.
Иные пожилые семейные офицеры, сидя на корточках у тех же костров, при беглом свете их, наскоро, карандашами в записных книжках писали духовные завещания; другие, молодые, рвали письма, не желая, чтобы в случае смерти они попали в чьи-либо посторонние руки.
Когда полки 12-й дивизии стягивались накануне к Чоргуну, их встречал сам Липранди, чтобы каждому батальону прокричать несколько бравых слов и выслушать в ответ: <Рады стараться, ваше прево-сходи-тель-ство>, а по оттенкам разноголосых криков этих решить про себя, ожидает ли его успех на другой день утром.
Он гадал по этим крикам, как гусары по своим лошадям. Опытным ухом он слышал, что солдаты кричат <от сердца> и стараться будут.
Теперь же эти, сердца которых он подслушивал, - народ уже обстрелянный, обдержанный в ежовых рукавицах войны, кто подремавший час-другой, завернувшись в шинель, кто не сомкнувший на ночь глаз, - были уже бодры и хлопотливы: ожидалась команда строиться.
И команда эта пришла; и, осмотрев в последний раз ружья и патронные сумки и подтянув ремни ранцев, стали поротно выстраиваться пехотинцы; похлопав и погладив коней и попробовав на ощупь подпруги, садились в седла гусары и уланы; за орудием орудие вытягивались в строй батареи...
Командующим отрядом, легким на руку генералом Липранди, было сказано, наконец: <Марш!>. Приказ этот передали от старших младшим, и передрассветное движение началось в том порядке, который указан был в диспозиции, розданной командирам отдельных частей накануне.
От каменного Трактирного моста через Черную речку вправо разлеглись Федюхины высоты - два длинных холма, разделенных балкой, по которой проходила дорога из Балаклавы на Инкерман; высоты эти должна была занять бригада генерала Жабокритского - Владимирский и Суздальский полки.
К лежащей версты за три влево греческой деревне Комары, из которой еще в сентябре Раглан выгнал всех жителей, подозревая их в шпионстве в пользу русских, двинулась колонна генерала Гриббе, около полка пехоты с батареей и уланами. А прямо по Балаклавской долине, в сторону укрепленного англичанами селения Кадык-Кой, охраняемого, кроме того, еще и цепью сильных редутов на холмах, повел главные силы генерал Семякин.
Он ехал на смирном казачьем маштачке соловой масти, неуклюжий, в плохо пригнанной, встопорщенной горбом сзади солдатской шинели, в низко надвинутой на уши фуражке, и совершенно ничего - ни воинственного, ни начальственного - не было в его отяжелелой от лет, подавшейся на седле вперед фигуре.
Щеголеватый, подбористый полковник Криднер, командир Азовского полка, которого назначил Семякин для атаки первого и самого сильного из английских редутов, держался рядом с ним и поневоле был молчалив, потому что сосредоточенно молчал Семякин.
Светлело быстро. Утренний ветер утих. Туман сползал к морю. День обещал развернуться ясный, может быть даже жаркий, как было накануне.
Темно-синие, оторвались от неба и четко обозначились верхушки Сапун-горы, которая занята была охранительным корпусом Боске. Зоркие молодые глаза пытались даже и без зрительных труб разглядеть на ней кое-где кавалерийские пикеты французов.
Правее пяти батальонов Семякина двигалась уступами 2-я бригада дивизии Липранди. Ее вели генерал Левуцкий и полковник Скюдери, командир Одесского полка. Она должна была занять остальные три редута после того, как будет захвачен первый, самый сильный, на холме, названном союзниками холмом Канробера.
За Одесским полком шагом, как на ученье, вытянулась бригада гусар - лейхтенбергцев и веймарцев, которую вел старый генерал Рыжов.
Веймарцы на гнедых конях и лейхтенбергцы на вороных и сами в черных ментиках, шитых золотом, - краса отряда, - очень смутно представляли, придется ли им, и если придется, то как именно, участвовать в бою. Но сам Рыжов, начальник всей кавалерии в Крыму, получил приказ Липранди выжидать окончания действий пехоты, и чуть только последний редут англичан будет занят, броситься в карьер на английскую кавалерию и смять ее.
Накануне, вместе с Липранди, Семякиным, Левуцким и другими, Рыжов выезжал на рекогносцировку и видел четыре редута на холмах и укрепленный лагерь английской кавалерии за этими редутами, вблизи селения Кадык-Кой; но он сомневался, чтобы редуты, такие сильные на вид, могли быть взяты. Уже свыше сорока лет прошло с тех пор, как был он произведен в первый офицерский чин. Он участвовал еще в трехдневном бою под Лейпцигом, был в войсках, вступивших в Париж; вслед за тем на его глазах проведены были еще девять кампаний, но ему никогда не приходилось получать приказания, подобного тому, какое он получил накануне от Липранди.
За день перед тем, отправляя его к Чоргуну из лагеря на Каче, с ним очень любезно говорил сам светлейший. Он просто сказал: <Вы присоединитесь к двенадцатой дивизии...> Но присоединиться к пехотной дивизии и даже поступить под команду Липранди (хотя они в равных чинах) еще не значило получить такую диспозицию, какую придумал этот любимец генерала Горчакова.
Он утешал себя мыслью, что ему, может быть, придется только ударить в тыл бегущему противнику, хотя сильно сомневался и в этом.
Под его командой было еще три конных полка: два казачьих - уральский и донской - и сводный уланский, который сопровождал колонну Гриббе. И он вообще не понимал, зачем Липранди потребовал так много кавалерии для наступления на сильно укрепленные позиции в местности, очень пересеченной, крайне неудобной для действия конными частями.
- Ну, куда тут пущу я два полка в атаку? - ворчливо говорил он командиру лейхтенбергцев генерал-майору Халецкому, ехавшему с ним рядом. - Там, у англичан, все изрыто какими-то безобразными окопами, вы видите?
- Окопы?.. Я вижу кусты, а насчет окопов... В какой стороне вы разглядели окопы? - поворачивал голову то вправо, то влево Халецкий, длинный, с хрящеватым носом и жилистой шеей.
- Кусты, совершенно верно, кусты! - тут же согласился Рыжов. - Теперь и я вижу, что кусты, а совсем не окопы... Однако не один ли это черт, благодарю покорно?
И он пучил круглые светлые глаза, ерзая жесткими на вид седыми бровями недоуменно и сердито.
Между тем со стороны Комаров и монастырька Ионы Постного донесся гулкий штуцерный выстрел, - первый и потому показавшийся всем неумеренно значительным. За этим выстрелом забарабанило вразброд несколько еще: это, отстреливаясь, отходили от Комаров аванпосты союзников.
- Ну вот!.. Началось! - строго поглядел на Халецкого Рыжов.
Потом он медленно снял фуражку и торжественно перекрестился три раза.
Халецкий поспешно сделал то же, но тут же достал часы и проговорил ненужно подчеркнуто:
- Ровно шесть! Согласно диспозиции!.. Примерный командир этот Гриббе!
- У Липранди они, кажется, все примерные, - ворчнул Рыжов. - А что Одесский полк? Остановился или продвигается?.. Остановился ведь, - что же вы? Не видите разве, что остановился? Значит, и нам стоять.
- Полк, сто-о-ой! - повернул коня боком к передним рядам Халецкий, и конский топот утих постепенно от передних к задним.
Солнце выкатилось из-за моря багровое. По Сапун-горе забегали красноватые отблески, очень беспокойные на взгляд. Зарозовели и Федюхины высоты, где устанавливались орудия впереди жиденьких батальонов владимирцев, которых еще не успели пополнить после жаркого дела на Алме.
Однако и орудия батарей 12-й дивизии и зарядные ящики к ним без заметной торопливости выдвигали на линии дюжие крупные кони, и скоро прогремел первый выстрел из полевой пушки.
Халецкий снова вынул часы и сказал:
- Десять минут седьмого.
- Странное дело, благодарю покорно! - суетливо задвигался на седле Рыжов. - Чего же молчат их редуты?
Но тут заклубился розовый дым над холмом Канробера, и загрохотал очень мощный выстрел в ответ,
- Ого! Это - крепостное! - проговорил Халецкий, ища вверху глазами снаряд.
Рыжов тоже задрал голову кверху, адъютант же его, поручик Корсаков, показал в промежуток между первым и вторым редутами, обращаясь к своему генералу:
- Ваше превосходительство! Вон на рысях идет их батарея из резерва!
Залп из орудий невдали стоявшего Одесского полка заглушил его слова.
Вверху становилось все светлее и голубее от подымавшегося солнца, внизу - все неразборчивей и туманней от расползавшегося всюду дыма. Орудийные выстрелы гремели чаще; дело на подступах к Балаклаве, над обдумыванием которого трудились накануне Липранди и Семякин, началось именно так, как об этом говорилось в составленной ими диспозиции.
Даже то, что на Сапун-горе выстраивались колонны французов из корпуса Боске, предусматривалось заранее: отряд Жабокритского и занимал Федюхины высоты только затем, чтобы противодействовать обходу справа, на который мог отважиться Боске.
Полковник Войнилович, командир дивизиона лейхтенбергцев, не старый еще, черноусый, плечистый, крепкий на вид человек, спросил у Рыжова, где же именно лагерь конницы союзников.
Балаклавская долина в этом месте была неширока. До Комаров от позиции гусарской бригады можно было дать глазомерно версты две; столько же до Сапун-горы. Правее гусар шла дорога от Мекензиевых гор на Балаклаву, а впереди редутов, поперек долины, тянулось Воронцовское шоссе. Из-за дыма, окутавшего редуты, трудно было рассмотреть не только лагерь союзной кавалерии, но даже и селение Кадык-Кой, и Рыжов только указал наудачу в сторону между третьим и четвертым редутом, махнув при этом рукою и усмехнувшись, как принято усмехаться заведомо пустой затее, которая, конечно же, будет отменена.
Несколько поодаль от гусар расположился Уральский казачий полк. Хотя полк этот не находился в непосредственном подчинении Рыжова, но Рыжову было неприятно, что командир его решил держаться чересчур самостоятельно, не подъезжает к нему и не просит у него никаких объяснений, даже спешился, как и несколько офицеров около него.
Это вывело из себя Рыжова.
- Поручик Корсаков! - крикнул он адъютанту. - Как-нибудь поделикатнее напомните вы этому болвану, что он не в резерве, а в боевой линии, да! Что каждую минуту, - благодарю покорно, - могут ему приказать бросить полк туда или сюда в атаку!
Корсаков бросился к уральцам.
- Ну, что он сказал, этот болван? - спросил Рыжов Корсакова, когда он вернулся от командира уральцев.
- Удивился, ваше превосходительство, - улыбаясь, ответил адъютант. - Однако на коня сел.
Уже все три десятка орудий отрядов Семякина, Левуцкого и Скюдери заговорили громко и согласно. Войнилович разглядел сквозь дым, что английская батарея из шести орудий, занявшая было промежуток между первым и вторым редутами, повернула в тыл, и Халецкий, победно щелкнув крышкой своих золотых часов, отметил:
- Половина седьмого!
Из редутов выстрелы были подавляюще гулки, но редки, и чем дальше, тем реже. Оживленно шла перестрелка штуцерных с той и с другой стороны, таившихся за кустами. Однако ближе к семи часам, когда стало уже совсем по-дневному светло в небе, редуты первый и второй умолкли.
- Ого! Кажется, наша берет! - оживленно сказал Войнилович, подкачнув крупной головой.
Видно стало, как донская легкая батарея против третьего редута снялась с передков и передвинулась вперед: это значило, что там ослабел даже и штуцерный огонь противника.
- Покорно благодарю, а?! Кажется, мы скоро начнем штурмовать их, а?.. - не столько радостно, сколько встревоженно обратился к Халецкому Рыжов и энергично оттянул раз, и два, и три тугие седые усы.
Действительно, скоро заметно стало движение в отряде Семякина, и показался на своей лошадке сам Семякин почему-то с обнаженной, несколько как будто башкирского склада головой. Фуражку свою он держал в обеих руках перед собою.
Может быть, он что-нибудь говорил солдатам, - слов его не было слышно. Видно было только, что он низко поклонился вперед, потом вправо, потом влево, поднял фуражку и показал ею по направлению на холм Канробера, потом нахлобучил ее также обеими руками на самые уши и повернул маштачка. Азовский полк ротными колоннами двинулся в атаку под музыку и барабанный бой, заглушавшие перестрелку штуцерных.
Роты шли без выстрела.
Солдаты не сбивались с ноги и отбивали шаг торжественно, хотя редут весь был заволочен дымом от сильного ружейного огня его защитников. Ряды обходили убитых и тяжело раненных, свалившихся на землю, и смыкались вновь, а легко раненные шли вместе с другими, не отставая, поскольку хватало сил.
Эта атака пехотинцев была похожа на атаку конницы, - таким широким шагом двигались роты, и так быстро сокращалось расстояние между ними и подножием холма.
Гусары стали на стремена, чтобы лучше видеть.
Вот уже к самому холму подошли первые две роты. Напряженно ждали гусары <ура>, и <ура> донеслось до них. Азовцы ринулись вперед и облепили холм.
Это было подмывающее зрелище: со штыками наперевес иные бежали наискось по холму, сталкиваясь и подпирая один другого, другие, более запальчивые и молодые, уверенные в себе, карабкались прямо по крутогорью к амбразурам орудий и вот уже лезли через амбразуру внутрь редута.
Редуты защищали турки. <Ура> мешалось с криками <алла>. Опытные глаза гусар, отбывавших Дунайскую кампанию, видели, что штыковой бой там, внутри окопа, начался.
- Возьмут!.. Сейчас возьмут! - вскрикнул поручик Корсаков.
- Раз орудия там молчат, значит редут уже наш! - радостно отозвался ему Войнилович.
- И значит, нам надо готовиться к атаке! - подхватил Халецкий, вопросительно поглядев на Рыжова.
Рыжов же, вооруженный зрительной трубой, взятой им у ординарца, следил за тем, что делалось на холме Канробера, напряженно и молча.
И вдруг закричал он:
- Бегут! Турки бегут, благодарю покорно!.. Англичане тоже отступают!
И снова припал глазами к трубе.
Правее дороги, на которой стояли гусары, проскакала вперед кавалькада всадников: сам командующий боем генерал Липранди и несколько человек его адъютантов; а через две-три минуты - барабаны, полковая музыка; и на второй и третий редуты двинулись батальоны Левуцкого, а на самый отдаленный, четвертый, - Одесский полк.
Однако турки, сидевшие в этих трех редутах, даже не защищались и не захотели принимать штыкового удара русских, как в первом: они бежали вслед за своим командиром Сулейманом-пашою.
Часть их, добежавшая до стоящего в резерве пехотного полка шотландцев, была остановлена этим полком, но другая часть рассыпалась по палаткам лагеря шотландцев, хватала там на скорую руку все, что считала поценнее, и мчалась дальше.
Расстроенное воображение турок рисовало им картину, близкую к картине потопа: русские войска казались им теперь неисчислимыми и несокрушимыми, почему им и хотелось как можно скорее добраться до спасительных кораблей Балаклавской бухты, но отнюдь не с пустыми руками.
А между тем канонада под Кадык-Коем встревожила уже Балаклаву, и из обширного лагеря около нее шли на помощь шотландцам гвардейская дивизия герцога Кембриджского и дивизия генерала Каткарта, а на Сапун-горе Боске выстраивал в линию позади укреплений весь свой корпус, и сюда, как в место более высокое и прочное на случай атаки русских, скакали оба главнокомандующих союзных армий - Канробер и Раглан.
Четвертый редут, замыкавший долину, был очень близок к Сапун-горе, поэтому, чуть только был он занят одессцами, на нем стали рваться французские бомбы.
Липранди заметил это, и от него был послан прикомандированный к нему Меншиковым капитан-лейтенант Виллебрандт с приказом срыть вал редута, изрубить лафеты взятых там трех орудий, а тела орудий сбросить с горы.
Разгоряченный успехом дела, статный и красивый полковник Скюдери, выслушав Виллебрандта, с полным недоумением поглядел на него и кругом на своих одессцев.
- И потом что же должен я делать?! - резко крикнул он. - Отступить?
- По всей вероятности, отступить, - что же вы можете делать еще? - в свою очередь спросил его Виллебрандт, преувеличенно хлопая густыми белыми ресницами, как крыльями.
- Отступить? - повторил Скюдери крикливо, исказив красивое лицо.
- Непременно! - уверенно и даже несколько свысока, как адъютант не Липранди, а самого светлейшего, ответил Виллебрандт.
Скюдери оглянулся на задымленную Сапун-гору, с которой летели ядра и бомбы, и, выхватив шашку, зло и звонко ударил по лафету стоявшего около него английского орудия, которое нельзя было вывезти отсюда как трофей.Генерал Рыжов старыми, но еще зоркими глазами пристально вглядывался через трубу в эту движущуюся панораму боя, где густо заволоченную дымом, где очень четкую, яркую, но тем не менее весьма загадочную.
Он заметил и кавалькаду - Липранди с его штабом - на холме Канробера и встречавшего своего начальника дивизии мешковатого Семякина, которого узнал по казачьему маштачку соловой масти; он разглядел и хозяйственную суету и оживление на редутах втором и третьем, которые днепровцы и украинцы уже деятельно принялись приспосабливать к защите на случай штурма союзников; но то, что увидел он на четвертом редуте, поставило его в тупик: два задних батальона Одесского полка от него отходили.
Правда, на самом редуте все время рвались снаряды, но батальоны шли не вперед, а назад, - это было не совсем понятно.
- Посмотрите, мы отступаем, или что это? - передал он встревоженно трубу Халецкому.
- Может быть, маневрируем, - отозвался Халецкий.
- Маневрируем?.. Как именно и зачем?
Маневрировать совсем не значило отступать и не снимало вопроса об атаке английской кавалерии, поэтому Рыжов снова взял трубу у Халецкого.
Кавалерия англичан стояла так же неподвижно, как и раньше; левее ее виднелся тот самый, по номеру 93-й, шотландский пехотный полк, который собрал около себя батальоны бежавших из редутов турок, а еще дальше - полевая батарея.
Рыжов понимал, что Липранди еще лучше, чем он отсюда, видел оттуда, с первого редута, и пехотный английский полк и орудия, которые могут осыпать гусар пулями и картечью, если они в самом деле отважатся атаковать бивак кавалерии. И чем больше вглядывался в то, что его ожидало в случае атаки, тем становился спокойнее: рождалась непоколебимая уверенность, что нелепая атака эта будет отменена.
Когда же он совершенно успокоился на этот счет, то тронул лошадь и двинулся шагом вдоль фронта лейхтенбергцев.
Всего за минуту перед этим, гусары, тревожившие его тем, как-то будут они вести себя в бою, теперь становились для него с каждым шагом его лошади, прекрасной вороной кобылы Юноны, обыкновенными гусарами каждого дня. Нахмурясь, он вглядывался привычно инспекторски в посадку каждого и в стойку коней, но вдруг поднял плечи и брови.
- Это что за чучело такое? А-а?
Он заметил, что бок и даже шея одного коня были щедро выпачканы глиной.
- Ты-ы! - крикнул он гусару. - Как фамилия?
- Сорока, ваше превосходительство! - ответил молодой еще гусар.
- Со-ро-ка?.. Скверная ты птица, почему не чистил лошади?
- Выкатался, ваше превосходительство, аж перед тем как сидали на коней, а ночью чистив, - отнюдь не робко объяснил Сорока.
- Кто твой взводный?
- Старший унтер-офицер Захаров, ваше превосходительство! - заученно, поэтому очень отчетливо отчеканил Сорока.
- Унтер-офицер Захаров! - позвал Рыжов.
- Я, ваше превосходительство! - отозвался пожилой, с седеющими у висков баками унтер, сидевший в седле, как влитой.
- Лы-ычки сдеру, слышишь? - погрозил ему пальцем Рыжов.
- Слушаю, ваше превосходительство, - не моргнув, ответил молодцеватый Захаров.
Как раз в это время Халецкий, который уже принял было невольно позу за дело, правда, но совсем не вовремя получающего замечание, увидел скакавшего к ним в карьер всадника.
- Кажется, какой-то адъютант командующего, - сказал он Рыжову, показав на всадника подбородком, и Рыжов, мгновенно обернувшись, замер.
Всадник, пехотный штабс-капитан, был действительно послан Липранди. Подскакав, он переводил глаза с одного кавалерийского генерала на другого, не зная, который из них Рыжов, но, заметив три звездочки на погоне более старого, отрапортовал без запинки:
- Командующий отрядом, генерал Липранди, приказывает вам, ваше превосходительство, сейчас же вести бригаду гусар в атаку согласно диспозиции!
- Как, сейчас же в атаку? - опешил Рыжов.
- Приказано - с места в карьер, ваше превосходительство, - дополнил штабс-капитан.
- Нельзя с места в карьер на дистанцию в полторы версты! - строго, как истину, которую не мешает знать даже и штабс-капитанам, не только пехотным генералам, сказал Рыжов, поглядел на Халецкого и добавил решительно: - Где генерал Липранди?
Штабс-капитан указал рукою. Липранди спустился уже с холма Канробера, и вся кавалькада его стояла метрах в четырехстах от передних рядов гусар.
Рыжов подобрался и, точно желая показать пехотинцу-адъютанту, на какую дистанцию можно пускать кавалерию с места в карьер, дал Юноне шпоры. Нагнув голову, кобыла помчалась вскачь, сразу оставив далеко за собою лошадь адъютанта.
Оставляя свою бригаду, Рыжов успел только крикнуть Халецкому: <Рысью, вперед!> - и показать направление: полки должны были проезжать мимо Липранди, и Рыжов вполне надеялся на свою Юнону, что она их догонит.
Липранди удивился, увидев перед собой старого генерала с красным и потным лицом и сердитыми глазами.
- Прошу дать мне колонновожатого! - закричал Рыжов. - Я не знаю местности!
- Как так не знаете? - удивился Липранди. - Видите, вон - артиллерийский парк англичан? - указал он рукою на тот самый кавалерийский бивак, который изучал в трубу Рыжов,
- Парк? - удивился и Рыжов. - Значит, там парк?.. Прошу дать мне в провожатые вот капитан-лейтенанта! - кивнул он на Виллебрандта. - Как севастополец он знает, конечно, здешнюю местность.
- Простите, ваше превосходительство, я не могу с вами... - весьма решительно отказался Виллебрандт.
- Я приказал Уральскому полку идти вместе с вами... - сказал между тем Липранди. - И донской легкой батарее вас поддержать.
Рыжов невольно оглянулся, услышав в это время пронзительное гиканье и лихой топот: карьером мчался, справа по шести, Уральский полк.
- Я могу ехать с вами! - вдруг сказал какой-то капитан генерального штаба, бывший в свите Липранди.
- Благодарю покорно! - наклонился в его сторону Рыжов, взял под козырек, прощаясь с Липранди, и помчался догонять свою бригаду, стараясь в то же время не обгонять капитана и своего адъютанта, поручика Корсакова.Полки перешли уже на большую рысь, когда поровнялся с лейхтенбергцами Рыжов, но не больше как через полминуты Юнона, одна из резвейших лошадей во всей 6-й кавалерийской дивизии, догнала лошадь Халецкого, который вел бригаду в атаку.
Капитан свиты Липранди, - его фамилия была Феоктистов, - припав на скаку к луке, указывал блестевшей шашкой направление, наиболее удобное и короткое, но ряды мчались расстроенные.
Кусты виноградника, хотя низкие и довольно редкие, хлестали лошадей по ногам. Кое-где между кустами валялись убитые и тяжело раненные стрелки...
Свистел воздух около, но свистели и пели кругом пули шотландцев, рвалась картечь... Наконец, скакать пришлось в гору, так как на высоком сравнительно месте расположилась английская кавалерия.
Поразило Рыжова, что она стояла неподвижно.
Сам он скакал, как Мюрат, не вынимая сабли. Он уже различал впереди огромных всадников на огромных гнедых конях с черными гривами. То, что показалось Липранди артиллерийским парком, были простые обеденные столы между коновязей, отделявших эскадрон от эскадрона.
Уральцы опередили гусар.
В лохматых рыжих шапках, с пронзительным гиканьем, они уже гарцевали перед молчаливым плотным строем английских красных драгун, не решаясь все-таки врубиться в их стену.
Когда эскадроны пущены в атаку в карьер, их уже нельзя останавливать, чтобы не ослаблять силы их стремительного удара. Рыжов еще заранее приказал своим эскадронным командирам выноситься на скаку уступами влево; это требовал развернутый строй английских драгун.
И вот, блестя поднятыми саблями, разгоряченные всадники неслись на разгорячившихся конях всесокрушающей на вид лавиной, а их встречала бригада тяжелых драгун Скарлета загадочной тишиной и опущенными клинками.
Первым доскакавшим эскадроном был эскадрон Войниловича. Он врубился в ряды англичан, и началась сеча.
Рыжов, отставший от Халецкого, чтобы руководить боем обоих полков, видел, как этот всегда хладнокровный и точный человек взмахнул над головой окровавленной уже саблей и как потом, через момент, брызнула на его широкий погон кровь из его левого уха, отрубленного английским клинком.
Но нельзя было смотреть на одного в общей свалке. Кругом звякали, скрещиваясь, сабли, кругом вскрикивали и хрипели люди, взвизгивали и грызли кони...
Первый эскадрон веймарцев угодил с разгону как раз против коновязей и обеденных столов. Лошади, безудержно расскакавшись, прыгали через коновязи и опрокидывали столы...
Метнулся в глаза лейхтенбергец из молодых солдат, с очень знакомым, хотя и искаженным напряжением схватки лицом. В два сильных удара свалил он с коня огромного красного драгуна, напавшего на Войниловича.
- Молодец, Сорока! - бормотнул Рыжов, припомнив фамилию гусара. - Крест тебе, крест!..
И теперь, в разгаре сечи, не понимал он, как и прежде, зачем послал его бригаду в атаку Липранди. Англичане, видимо, тоже не поняли этого, почему и стояли на месте. Но бой был бой, раз он начался, и некогда уже было думать ни о чем другом, кроме боя.
Халецкий, зажав пальцами левой руки ухо, а ладонью - раненую шею, повернул коня в тыл, ища глазами кого-нибудь из эскадронных цирюльников, которые были также и фельдшерами, чтобы сделать себе перевязку, остановить кровь; Войнилович же еще рубился...
Красномундирные огромные всадники на очень рослых и мощных красно-огненных с черными челками и гривами конях держались стойко. Между тем уральцы почему-то носились взад и вперед далеко вправо, в стороне от боя, вместо того чтобы обскакать англичан и врезаться в них с их левого фланга.
Рыжов только что хотел послать к ним Корсакова с приказом атаковать драгун, но, оглянувшись, увидел, что адъютант его бессильно припал к шее коня, раненный пулей в бок, - в крови был левый бок.
Рыжов повернул Юнону, чтобы помочь как-нибудь поручику, но вдруг Юнона сделала совершенно ненужный прыжок, до того неожиданный, что он едва усидел в седле, и стала валиться на землю, дав ему время только выхватить ногу из стремени.
Шотландская пуля попала ей в голову несколько выше глаза. Раза три жестоко ударилась она головою о землю и вытянула шею.
Юнона была у Рыжова пять уже лет, но некогда было тосковать о ней, шел бой, нужна была другая лошадь: нельзя было оставаться пешим командиру кавалерийской бригады во время боя.
Поручик Корсаков не падал со своего коня, - его можно было еще увезти в случае отхода к своим.
Но вот около самой головы Рыжова тесно пришлась голова вороной лошади. С нее спрыгнул унтер-офицер Захаров, которого четверть часа назад обещал он разжаловать в рядовые, и очень быстро, но четко сказал:
- Пожалуйте, ваше превосходительство, извольте садиться!
- Ага! Да!.. А ты как же? - спросил Рыжов, занося ногу в стремя.
- Найду себе, ваше превосходительство!.. Вот только седло сыму, - нагнулся он над Юноной.
- Брось! Что ты выдумал! - крикнул Рыжов, но тут же повернул свою новую лошадь и поскакал в сторону веймарцев, перед которыми начали уже пятиться красные драгуны.
- Урра-а! - кричал Рыжов, входя в азарт победы.
- Урра-а-а! - кричали веймарцы, а за ними и лейхтенбергцы, перед которыми тоже уже кое-где начали показывать черные хвосты своих коней англичане.
Захаров же не спеша, но привычно легко и ловко расстегивал ремни седла, бормоча при этом:
- Как же можно дать пропасть седлу генеральскому? Чудное дело!
Донская батарея, устроившись в тылу гусар, состязалась с английской полевой, но английские снаряды падали и туда, где скоплялись раненые гусары; пули же шотландцев становились метче и злее.
Гусары гнали уже красных драгун, но подходили на выручку им шотландские стрелки, подъезжали ближе орудия...
- Труби отбой! - кричал трубачам Рыжов - Аппель!
Трубачи, как петухи утром, подхватили звуки <аппеля>, но гусары в пылу сечи забыли, что такое там выговаривают звонкие трубы.
Полковник Войнилович за шиворот оттаскивал назад своего спасителя Сороку, а когда собрал первый эскадрон, то увидел в нем унтера Захарова верхом на огромном гнедом английском коне и с генеральским седлом, накинутым на переднюю луку английского седла.
Отступать после атаки, хотя бы и очень удачно проведенной, искусство гораздо более сложное, чем самая атака.
Халецкий, голову и шею которого наскоро бинтовал не цирюльник, а его же ординарец унтер Зарудин, заслышав трубы, по привычке вынул часы и проговорил:
- Ровно семь минут рубки.
Однако за эти семь минут рубки третья часть офицеров в полках оказалась выбывшей из строя и сильно поредели ряды гусар.
Поддерживать в седле Корсакова Рыжов назначил было двух рядовых, но подъехал выпущенный им из виду капитан Феоктистов и сказал:
- Я могу помочь поручику; я не ранен пока...
- Где же вы были? - спросил удивленный Рыжов.
- Нечаянно попал в свалку, но уцелел, - спокойно ответил Феоктистов.
Перерубленный погон его мундира болтался, мундир спереди был забрызган кровью, хотя, видимо, не своей.
Когда спускались вниз, в долину, под певучими пулями шотландцев и турок эскадроны, - холодело между лопаток у Рыжова: вот-вот пустятся в карьер им вдогонку красные драгуны и начнут рубить, как капусту.
Но драгуны не двинулись с места. Слишком ошеломлен был генерал Скарлет лихим нападением русских гусар и достаточно потерь было в его эскадронах, чтобы так круто переменить роли.
Уральцы передовыми были и при отступлении; прогарцевав в стороне до отбоя, они при первых же звуках труб двинулись назад большой рысью, не потеряв ни одного казака, ни одной лошади.
И чем ближе были свои и полная безопасность, тем злее становился Рыжов на Липранди и за этих бесполезных для дела уральцев и за вопиюще нелепую затею атаки, благодаря которой совершенно зря потерял он столько солдат, и офицеров, и адъютанта, к которому привык, и Юнону, которую не продал бы и за большие деньги.
- Прошу подтвердить перед генералом Липранди, - сказал он, улучив минуту, Феоктистову, - что не артиллерийский парк мы атаковали, но, за неимением оного, только коновязи и столы!Однако Липранди знал, зачем посылал гусар Рыжова в атаку. Предприятие это было дерзкое, - что и говорить, но оно и должно было показаться неприятелю дерзким: оно должно было ошеломить его именно этим бьющим в глаза избытком силы и удали, которые бросаются как будто совсем ненужно щедро; оно должно было заставить задуматься.
Он предвидел, что против его дивизии будут стянуты немалые силы, и хотел выгадать время, чтобы перестроить свои для отражения атаки.
В разные стороны разослал он адъютантов, чтобы стянуть полки и батареи ближе к правому флангу, которому могла угрожать спешно спустившаяся в долину с Сапун-горы бригада генерала Винуа.
В зрительные трубы видно было, что солдаты этой бригады шли совсем налегке, без ранцев, - так спешил Винуа поскорее помочь англичанам.
Французская кавалерия - африканские конные егеря под командой д'Аленвиля - тоже мчалась уже выручать Скарлета.
Французам было гораздо ближе, однако и английские дивизии подходили, спешно вызванные из лагеря под Балаклавой Рагланом.
Первыми пришли гвардейцы молодого герцога Кембриджского, за ними - дивизия старого и опытного генерала Каткарта, получившего известность своими удачными действиями в колониальных войсках.
Видя, что линия редутов уже потеряна, эти дивизии устанавливались у подошвы Сапун-горы, под прикрытием батарей Боске.
Войска стягивались отовсюду к левому флангу союзников и правому русскому флангу. Поэты сравнили бы их с тучами, которые ползут, клубятся, тучнеют, набухают, становятся лилово-черными, чтобы разразиться, наконец, молниями, громами и ливнем.
Бригада Рыжова стояла теперь на своей прежней позиции, но позади линии батарей, перегородивших по приказу Липранди всю долину от Комаров до Федюхиных высот в ожидании атаки союзников.
Бригада потеряла при отступлении еще несколько десятков человек от пуль и картечи, но не менее потеряли и драгуны Скарлета, запоздало кинувшиеся было в погоню за русскими гусарами; их встретили дружным огнем стрелки, рассыпанные в кустах впереди батарей, и они повернули обратно.
- Опять эти уральцы торчат перед нами, как шиши, благодарю покорно! - возмущенно говорил Рыжов Войниловичу, к которому перешло теперь командование Лейхтенбергским полком.
Уральцам приказал Липранди вытянуться развернутым фронтом шагах в сорока за батареями и шагах в пятидесяти от гусар, построенных в колонны к атаке.
- Они нас прикрывают теперь от всех напастей, - пытался улыбаться Войнилович.
Первым врезавшийся в гущу красных драгун, он чудесно вышел из сечи без царапины, и эта удача его очень ободрила, - ради нее он готов был извинить даже и уральцев.
Шестой эскадрон Веймарского полка был поставлен Липранди с правого фланга уральцев под прямым к ним углом, а три эскадрона улан полковника Еропкина - с левого фланга, укрыто за холмом, заросшим кустами. Получался как бы бредень из конницы, в мотне которого таилась бригада Рыжова.
Чтобы четвертый редут, покидаемый Одесским полком, как слишком удаленный, не был занят союзными батареями снова, Липранди приказал срыть вал и уничтожить все прикрытия на этом редуте, после чего отступать. Одессцы и сделали это не спеша, хотя их и обстреливали с Сапун-горы. Три орудия они сбросили с холма, как было приказано, но Раглану показалось, что русские, отходя, потому что не могут держаться, увозят и английские пушки.
Он сделал простой подсчет: на Алме, у аула Бурлюк, после кровавого боя и больших потерь англичанам удалось захватить только два легких подбитых русских орудия, брошенных в эполементе за полным истреблением лошадей и прислуги при них; а здесь, где англичане чувствовали себя дома, вдруг неожиданно ворвавшись, русские захватили и увозят, отступая, не два, а одиннадцать крупных орудий, из которых восемь крепостных!.. Что будут писать после этого о нем, Раглане, <Таймс> и другие газеты Англии? Пусть виноваты в этом турки, бежавшие из редутов, но кто же посадил турок защищать редуты, как не он сам, Раглан, почти уже маршал Англии?
И Раглан тотчас же, - это было около полудня, - послал приказ графу Лукану, который командовал всей вообще конницей англичан.
Приказ этот был короток, ясен и прост: бросить вслед отступающим русским всю кавалерию, разбить их, занять их позицию и отнять увозимые ими английские пушки. Старый Каткарт получил тоже приказ закрепить успех конных полков.
Раглан считал стыдом для себя и для целой Англии обращаться за помощью к французам: победа над русскими должна была завершиться силами одних только английских полков.
Лукан тоже видел отход русских батальонов с четвертого редута; но вот отошли они и стали, и никаких следов отступления нигде в русских войсках. Куда же было пускать конницу в атаку?
Лукан медлил, время шло, - Раглан наблюдал с Сапун-горы бездействие своей кавалерии и бесновался.
От генерал-квартирмейстера Эри послан был к Лукану один из адъютантов, капитан Нолан, с запиской.
<Лорд Раглан желает, чтобы кавалерия, двинувшись быстро, преследовала неприятелям старалась во что бы то ни стало воспрепятствовать ему увезти наши орудия. Конная артиллерия может вам содействовать. Французская кавалерия - на вашем левом фланге. Немедленно>.
Лукан прочитал приказ, огляделся кругом, всмотрелся в расположение русских и ничего все-таки не понял.
Французскую кавалерию слева от себя он видел, конную артиллерию справа от себя он тоже видел, но не видел отступления русских и не знал, куда направить атаку.
И он сказал Нолану:
- Я не могу исполнить того, чего нельзя исполнить. Приказ для меня совершенно неясен.
- Как неясен? - удивился Нолан. - Нужно атаковать нашей кавалерией русских.
- Нельзя преследовать того, кто не отступает, - вы меня поняли? - сердился Лукан. - Я не вижу, чтобы русские увозили наши пушки... Куда же должен пустить я свою кавалерию?
- Туда, милорд! - Нолан решительно указал рукой на редуты. - Там наши враги, там наши пушки, которые должны быть отбиты вами.
Из двух бригад, которые были под командой графа Лукана, свежей была только легкая бригада Кардигана.
Кавалерия Англии тех времен была предметом совершенно исключительных забот, внимания и надежд правительства, общества и печати.
При майоратной системе, когда только первенцы наследовали своим отцам в обладании имениями, все прочие помещичьи сынки, покупая офицерские чины, охотнее всего поступали и принимались именно в кавалерию, где для них изобреталось столько должностей, что число офицеров в полках едва не равнялось числу простых солдат, взятых по вербовке. И каждый вступающий в семью офицеров кавалерии считал долгом чести ввести в конский состав полка лошадь исключительных качеств.
Конские состязания - дерби - воспринимались всею Англией, как национальный праздник, заставляющий в этот день жить одною жизнью и лордов, и их поваров, и горничных, и миллионеров Сити, и последних уличных нищих, словом, как принято было говорить тогда: <весь свет и его жену> (all the world and his wife). Когда несколько кровных лошадей английской кавалерии утонуло при высадке десанта, об этом писали во всех английских газетах, как о большом несчастье.
Дерзкая атака русских гусар стоила также не одного десятка этих великолепных животных, а запальчивость Скарлета, бросившегося вдогонку за уходившей бригадой Рыжова, значительно увеличила число выбывших из строя коней. И вот теперь совершенно безумный приказ лорда Раглана ставил под удар русских пушек и стрелков и человеческую знать Англии и конскую знать.
Когда гусары Рыжова атаковали тяжелую конницу Скарлета, легкая кавалерия лорда Кардигана - бригада в пять полков по два эскадрона в каждом - стояла во второй линии, в резерве, и ничем не помогла красным драгунам, даже не двинулась с места. Даже когда капитан Моррис, командир уланского полка, сам просился идти на помощь драгунам, Кардиган отказал ему в этом.
Как и Скарлет, Кардиган, дожив до пятидесяти семи лет, совсем не имел военного опыта и не участвовал ни в одном сражении. Бой на Алме был первый виденный им бой, и воспринимал он его только издали, как любой зритель.
Теперь, после того как бригада Скарлета понесла потери, она была отправлена во вторую линию, а в первой стояли пять полков Кардигана.
К ним подъехал вместе с Ноланом граф Лукан, когда Раглан повторил свое приказание.
- Вы должны бросить свою бригаду в атаку на... русскую кавалерию, - сказал Кардигану Лукан.
Быть может, это было неожиданно даже для самого Лукана, что с языка его сорвалось слово <кавалерия>: в приказе Раглана не было этого слова, однако в приказе этом не было указано и вообще никакого определенного пункта для атаки.
- Значит, я должен пустить бригаду этой долиной? - указал Кардиган в ту сторону, где стояли за жидкой оградой уральцев плотные колонны гусар Рыжова.
- Да, именно этой долиной, - подтвердил Лукан, так как не видел возможности для конницы скакать на редуты.
- Мы попадем в мешок, - сказал возмущенно Кардиган. - Вы видите, надеюсь, батареи русских против нашего фронта, а на обоих флангах еще батареи и стрелков?
- Вижу, - ответил Лукан. - Но что же делать? Нам с вами не остается ничего другого, как только исполнить приказ главнокомандующего.
При этом разговоре двух генералов присутствовал и капитан Нолан. То, что говорилось о долине и русской кавалерии, показалось ему полным извращением приказа Раглана. Ведь приказано было отбить английские пушки, которые были еще там, в стороне редутов.
И он поскакал слева направо перед фронтом, указывая рукой на третий редут и крича:
- Туда! Туда!
Это было картинно, но пущенная со стороны третьего редута граната разорвалась около Нолана, и ударило его в голову осколком.
Испуганный конь помчал его, залитого кровью и мозгом и запутавшегося ногами в стременах, далеко прочь от фронта, но это прозвучало для колебавшегося Кардигана категоричнее приказа главнокомандующего. Он подбросил голову, сказал Лукану: <Мы пойдем!> - выхватил саблю и прокричал командные слова атаки.Гусары - лейхтенбергцы и веймарцы - отдыхали после атаки.
Удачна она была или нет, но она была произведена ими безотказно, и отдых свой они считали заслуженным.
Больше того: они полагали, что сражение вообще окончено, - уже час с лишним стояли они как бы в резерве.
Офицеры спешились. Даже сам Рыжов слез со своего нового коня размять затекшие старые ноги.
Он спросил унтера Захарова, какое имя носит этот конь, чтобы и он знал, как надо к нему обращаться. Но бравый унтер, с опасностью для собственной жизни спасший генеральское седло от погибели, несколько замялся с ответом, наконец сказал как-то, пожалуй, даже стыдливо:
- Так что, ваше превосходительство, жеребец мой всем справный, а имя дали ему вроде как совсем незавидное.
Оказалось, что жеребца звали <Перун>, но солдаты по-своему переделывали все пышные имена коней, какие придумывали для них офицеры. И вместо кобылы <Дарлинг>, например, получалась кобыла <Дарья>, вместо <Марии Терезии> - <Марья Терентьевна>... В этом же роде, простонародно, только совсем неудобопроизносимо, переименовано было и звучное имя <Перун>.
Все-таки Рыжов, несмотря на такое неприличное имя коня Захарова, обещал добродушно этому бравому унтеру внести его в список отличившихся во время боя гусар.
Ординарец же Халецкого, который стоял теперь в строю, в первом ряду первого эскадрона, оказался спасителем командира полка: он схватил за грудки того английского драгуна, который ранил Халецкого, и с первого удара своей златоустовской саблей перерубил его латы, а со второго зарубил насмерть.
Это был тот самый богатырски сложенный и большой военной сметки гусар, который захватил в плен близорукого полковника генерального штаба Ла-Гонди перед сражением на Алме, за что получил от Меншикова полтораста рублей ассигнациями и крест.
Теперь Рыжов обещал ему второй крест.
И Сороку не забыл он и его поздравил с будущим крестом, но все-таки осмотрел его лошадь со всех сторон. Никаких грязных пятен на ней теперь не оказалось.
- Когда же ты успел ее вычистить, Сорока? - спросил Рыжов.
- Никак нет, ваше превосходительство, не чистив, - простосердечно ответил Сорока. - Так что сама собою обчистилась.
И небо было чистое, голубое. Стрельба из пушек редкая. Казалось всем, и самому Рыжову, что едва ли что-нибудь еще разыграется в этот день.
И вдруг тревожные крики со стороны батареи донцов:
- Кавалерия с фронта!.. Кавалерия с фронта!..
Это вихрем мчалась по долине прямо на них бригада Кардигана. Некогда было даже и вглядываться и прикидывать на глаз число эскадронов; впору было только вскочить самим в седла.
Беспорядочную пальбу открыли штуцерные там, впереди; два-три заряда картечи успели выпустить донцы; но полки англичан мчались таким бешеным аллюром, что это не остановило и не могло остановить их.
Вот они уже налетели на батареи донцов и начали рубить прислугу и заклепывать орудия, чтобы увезти с собою на обратном пути.
Жидким строем стоявшие уральцы повернули коней и кинулись на лейхтенбергцев. И так недавно еще рубившиеся с красными драгунами лейхтенбергцы не выдержали этого напора. Кто-то бессмысленно крикнул <ура!>, другие подхватили, и все беспорядочной массой нажали на веймарцев...
За веймарцами дальше был деревянный мост, через Черную речку, над водопроводом, доставлявшим воду в севастопольские доки. Перед самым мостом с этой стороны стояла конная батарея 12-й дивизии.
Видя растерянность уральцев и гусар, мчавшихся к мосту, желая спасти орудия, артиллеристы повернули лошадей к тому же мосту, чтобы проскочить на другой берег Черной.
Но сюда же мчались и казаки донской батареи, огибая беспорядочно толпившихся и кричавших гусар. Донцы спасали только себя, упряжки и передки, орудия же были ими брошены на позиции.
Домчавшись до моста раньше веймарцев, артиллерия загвоздила мост. Иные гусары гнали коней просто в воду, хотя берега Черной были тут очень топки, другие же остановились поневоле; эскадроны англичан наседали на плечи и рубили, - нужно было защищаться.
Напрасно, выпучив глаза и надрываясь до хрипа, кричал Рыжов:
- Куда-а?.. Братцы, сто-ой! - его, командира бригады, теперь уже никто не слушал.
Он видел, как недалеко от него хотел было собрать своих лейхтенбергцев полковник Войнилович, но только унтер Зарудин конь о конь с ним бросился навстречу английским уланам, и оба они были мгновенно смяты и пронизаны пиками у него на глазах.
Тогда он выхватил саблю. Он перестал уже самому себе казаться Мюратом. Как ни неожиданно свалилась гибель на его гусар, он обвинял в ней себя и хотел бросить Перуна в ряды англичан. Он искал смерти.
Однако Перун не шел вперед, он упирался, нагнув голову, - потом рванулся в сторону за каким-то гнедым конем: это Захаров дернул его по-хозяйски за поводья, чтобы выхватить своего генерала из злой сечи.
Все кругом неразборно перепуталось и смешалось: уральцы в рыжих шапках, лейхтенбергцы в черных ментиках, уланы и гусары Кардигана, сабли и пики, лошади разных мастей... Орало, гоготало, визжало, стонало, звякало, стреляло из пистолетов и карабинов, гулко топало копытами по дереву моста, звонко сваливалось в воду, вязло в пожелтелых чащах осоки на речке...
Батальон Украинского полка, стоявший в резерве за речкой, и рота - прикрытия обоза 12-й дивизии, не открывавшие огня, чтобы не перестрелять своих, - стали в каре и ощетинились штыками для встречи неприятельской кавалерии, как это было предписано уставом полевой службы.
И большая часть передового эскадрона англичан сгоряча проскочила уже по мосту на другой берег, гоня перед собою казаков и гусар, но Кардиган понял, что чем дальше заберется он в расположение русских, тем труднее будет ему возвращаться обратно, и теперь уже английские, а не русские трубы трубили отбой.
Однако и Липранди заметил, что безумно-стпемительная атака английской конницы не поддерживается почему-то ни артиллерией, ни пехотой.
С холма, на котором он стоял, он видел разгром донцов, уральцев и гусар Рыжова. У него оставался только сводный полк улан Еропкина. К нему он послал Виллебрандта: уланы должны были отстоять честь русской кавалерии - ударить во фланг англичанам, когда придется им отступать.
Батальоны Одесского полка придвинулись на ружейный выстрел из гладкостволок; стрелки-штуцерники стянулись спешно к тому склону долины, по которому промчались эскадроны Кардигана; легкие батареи выстроились за стрелками с той и другой стороны.
Можно было думать, впрочем, и так, что Кардиган будет возвращаться какою-либо другой дорогой и тем совершенно спутает карты Липранди.
Но было великолепное презрение к опасности у этого пятидесятисемилетнего лорда, или просто отуманил его легкий успех, одержанный над русскими: именно по тому же самому пути, уже усеянному трупами своих убитых людей и лошадей, в порядке, изумительном для отступающей кавалерии, совершенно как на учении близ лагеря, возвращалась сильно уже поредевшая легкая бригада, и офицеры-уланы полка Еропкина, глазами знатоков кавалерийской службы наблюдая этот обратный марш, переглядывались удивленно, даже готовясь к своему фланговому удару.
Кардигану пришлось забыть о заклепанных, готовых к увозу в английский стан орудиях донцов, мимо которых он несся теперь; предварительные команды: <По отступающей кавалерии вдогонку пальба ротою>, - отзвучали уже в ротах одессцев; теперь раздавались только короткие исполнительные: <Рота... пли!>
Залп следовал за залпом. Одиночные стрелки-штуцерники развили самый частый огонь. Картечь рвалась над головами скакавших... Пройденный путь оказался теперь крестным путем.
Через головы убитых или тяжело раненных коней летели всадники, кони скакали, волоча всадников, которые были тяжело ранены или убиты.
Наконец, выждав свой момент, кинулись из засады во фланг отступавшим с пиками наперевес, поэскадронно, уступами, три эскадрона сводных улан.
Кое-кто из солдат Одесского полка принял их за англичан тоже потому, что были они на разномастных лошадях, чего в русской коннице не допускалось; в них полетело несколько своих пуль, и оказались убитые лошади и раненые люди; это произвело замешательство в уланах и спасло не одного из английских кавалеристов.
Но атака все-таки произошла и была сокрушительной. Началась жестокая схватка. Даже отрезанные, англичане не сдавались в плен, и часть их все-таки пробилась.
За самим Кардиганом погналось было несколько человек улан, но конь его был известный всей Англии дербист, лауреат ипсонских скачек; он умчал своего хозяина, неудержимо махавшего влево и вправо саблей, и мчал его так стремительно, что оказался далеко впереди жалких остатков легкой бригады, добравшихся до английских позиций.
Под начальством Кардигана было до тысячи прекрасных всадников на породистых конях в начале его безумной атаки и всего около двухсот, из которых только третья часть была нераненых, - в конце. Легкая кавалерия англичан перестала существовать.
Наблюдавший рядом с Рагланом начало и конец действий этой конницы генерал Боске сказал ему:
- Я ничего и никогда не видел великолепнее сегодняшней атаки, но, к сожалению, так совсем нельзя воевать!Французская кавалерия в этот день воевала более расчетливо. Это была бригада африканских конных егерей под командой генерала д'Алонвиля. Она одержала немало побед над алжирскими кабилами во время восстания Абд-эль-Кадера. Егеря помчались в атаку немного позже Кардигана. Им было приказано нанести поражение отряду Жаббкритского на Федюхиных высотах, артиллерия которого очень досаждала союзникам.
Д'Алонвиль разделил свою бригаду на два отряда, чтобы одним уничтожить артиллерийскую прислугу, другим - пехоту.
Атака обоих отрядов егерей была стремительна, но два неполных батальона владимирцев - все, что осталось от полка после сражения на Алме, - встретили африканцев таким сосредоточенным огнем, что д'Алонвиль счел за лучшее повернуть обратно.
Эта атака помогла остаткам конницы Кардигана проскочить остаток их пути - около четвертого редута, где они могли бы быть совершенно истреблены батареями с Федюхиных высот, но зато вывела из строя до полусотни егерей д'Алонвиля.
Так закончилось к часу дня дело под Балаклавой, единственное в своем роде.
Как флот союзников после 5/17 октября больше уже ни разу всей своей массой не подходил к грозным севастопольским фортам с желанием померяться с ними силой, так и конница ярко блеснула через неделю после того на Балаклавской долине как будто только затем, чтобы потом совершенно угаснуть и предоставить дело войны только сухопутной артиллерии и пехоте.
Перестрелка в тот день тянулась еще часа три, но была уже выдыхающаяся, вялая, бесцельная.
Собрались и выстроились в боевой порядок дивизии союзников, но оба главнокомандующих согласились с тем, что силы их слабы для наступления, и отвели, наконец, войска, уступив поле сражения русским.
Раглан был под тяжелым впечатлением полного истребления бригады Кардигана и боялся еще значительнее увеличить свои потери. Неудача этого дня поразила старца чрезвычайно.
- Как могли вы атаковать русскую батарею с фронта вопреки всем решительно правилам войны? - сильно повысив голос, спрашивал он Кардигана.
- Я только подчинялся правилам воинской дисциплины, - отвечал Кардиган. - Мне было приказано это сделать графом Луканом.
- Так, значит, это вы, вы, милорд, погубили нашу легкую бригаду? - обратился Раглан к Лукану.
- Но ведь я только передал лорду Кардигану ваш же категорический письменный приказ! - отвечал Лукан.
Меншиков, наблюдавший за ходом сражения издали, от Чоргуна, откуда далеко не все было для него ясно, появился на позициях, занятых Липранди, только тогда, когда артиллерийская пальба совершенно утихла, когда Виллебрандт, посланный к нему, в самых ярких красках изобразил ему успехи русских войск.
Виллебрандт всегда казался Меншикову наиболее пустым из его адъютантов. Между прочим, он почему-то отстаивал мнение, что крупные линейные корабли союзников ни за что не пройдут в узкие ворота Балаклавской бухты. Но он попал к нему в адъютанты по желанию сына царя, Константина, <августейшего начальника флота>. Зная способность этого капитан-лейтенанта слишком увлекаться во время изложения даже совершенно мизерных событий, Меншиков тем более не вполне доверял ему теперь. Но оставалось бесспорным то, что 12-я дивизия не отступала, как армия на Алме, одно это приходилось уже считать видным успехом.
В Меншикове рождалось странное для него самого чувство. Не то чтобы это была мелкая зависть к генералу Липранди, которому удалось то, чего не добился он, - одержать успех над союзниками в открытом поле, - нет, конечно; все-таки, совершенно наперекор своему желанию казаться обрадованным победой, Меншиков придирчиво присматривался ко всему кругом, что он видел, когда подъезжал к мосту через Черную речку.
На перевязочном пункте, приткнувшемся около обоза, ему показалось прежде всего слишком много раненых - гораздо больше, чем можно было предположить, судя по рассказам Виллебрандта. Поток раненых еще не прекратился, - кто шел сам, кого несли на руках. Больше было раненных в лицо и голову теми самыми саблями, по поводу которых так еще недавно, на балу в Бородинском полку, пытался он острить, что их полгода точили, перетачивали и дотачивали в разных городах Англии.
Мост через Черную ясно говорил о кровавой схватке на нем. Между кустов острой, как сабли, рыжей осоки барахталась, разбрызгивая грязь, и ревела, как бык, подстреленная кавалерийская лошадь... Какие-то колеса торчали из воды на мелководье...
Среди других трупов русских солдат бросился в глаза светлейшего раскинувшийся на пригорке труп знакомого ему унтер-офицера богатыря Зарудина.
Приостановив лошадь, он по-стариковски покачал головой, обращаясь укоризненно к Виллебрандту:
- Вот какого молодца потеряли мы, а вы мне говорите!..
- А разве из убитых англичан мало молодцов, ваша светлость? Мы сейчас будем ехать мимо них... Их несколько сот валяется, если не вся тысяча! - успокаивал его возбужденно Виллебрандт.
Действительно, дальше все гуще и гуще лежали трупы гусар, драгун и улан Кардигана, и все это был очень рослый, красивый, видимо тщательно подобранный народ в красивых мундирах. Породистые крупные лошади, как раненые, так и здоровые, но потерявшие своих хозяев, бродили, опустив к земле шеи, около тел или сходились кучками и медленно кивали головами, может быть то же самое думая, что думал и старый светлейший над трупом бравого Зарудина.
Ожидавший приезда главнокомандующего, удачливый генерал Липранди подъехал к нему с готовым уже рапортом и, передавая бумажку, отчетливо перечислил все подвиги своего отряда в этот день: взяты редуты, одно турецкое знамя, одиннадцать орудий, шестьдесят патронных ящиков, турецкий лагерь, шанцевый инструмент и прочее; сосчитанные потери противника: сто семьдесят турок, убитых в штыковом бою при занятии редута № 1; прочие потери противника, так же как и свои потери, приводятся в известность; в плен взято шестьдесят англичан, из них три офицера.
Несмотря на несомненно пережитые им кое-какие тревоги этого дня, Липранди имел, к удивлению Меншикова, свой обыкновенный вид человека, у которого, как у ротного фельдфебеля, в голове всегда и при любых обстоятельствах должно быть ясно и бывает ясно.
Безукоризненно фронтовой, сидел ли он на коне, или был пешим, генерал этот почему-то был неприятен Меншикову, и ему все хотелось найти в нем какие-нибудь явные недостатки, а в том, что он отрапортовал так отчетливо по-строевому, - какую-нибудь подтасованность или просто фальшь.
После рапорта он пожал ему как мог крепко руку своей большой, но холодной рукой; он сказал ему, даже как будто растроганно:
- Благодарю вас, Павел Петрович, искренне благодарю вас!.. Вы очень, очень обрадуете государя этой победой... очень!
Он даже приветливо улыбнулся при этом, именно так, как по его же собственному представлению, улыбался бы заждавшийся победы русского оружия над союзными силами сам Николай.
Но в то же время он переводил глаза с правильного, как будто тоже вытянутого во фронт, моложавого лица Липранди на весьма некрасивое, даже несколько курносое, как-то уж очень подчеркнуто простонародное пожилое лицо Семякина, и ему, - пока еще как-то неясно, почему именно, - хотелось, чтобы героем этого дня был не ясноголовый, проглотивший аршин Липранди, а сутуловатый и угловатый, не имеющий никакой выправки Семякин.
- Шестьдесят англичан, вы говорите сдались? Нераненых? - спросил он без задней мысли Липранди.
- Большей частью раненые, ваша светлость, а из офицеров один не англичанин даже, а сардинец, адъютант самого Раглана, - ответил Липранди.
- А-а! Вот как! Раглана!.. Вы мне его потом покажете... Однако наши гусары бежали от английских, как я это видел из Чоргуна.
И Меншиков сделал при этом свою привычную гримасу.
- Они их заманивали в ловушку, ваша светлость, - невозмутимо объяснил Липранди. - Не совсем умело сделали это и пострадали при этом, но что же делать: без этого не удалось бы так чисто уничтожить англичан.
Меншиков внимательно смотрел на него и думал, сделал ли он сам ошибку, что не доверил ему всех сил, какие были у него на Бельбеке, или не сделал.
Собственно этот вопрос и мучил его с тех пор, как Виллебрандт примчался к нему вестником победы: не упустил ли он счастливого случая, который, может быть, и не повторится? Если так удачно захвачены редуты и деревня Комары в тылу англичан, то ведь, развивая этот успех при более крупных силах, может быть можно было захватить в этот день и Кадык-Кой и Балаклаву? А если в это же время сделать вылазку большею частью сил севастопольского гарнизона, то, может быть, союзникам пришлось бы подумать и о посадке на свои суда, и была бы окончена Крымская война?
Когда Липранди обратился к нему, - не пожелает ли он посмотреть редуты, отнятые у союзников, - Меншиков внешне с большой готовностью отозвался:
- Непременно, непременно посмотрю! - и помахал слегка плеточкой около правого глаза своего тихоходного коня, чтобы он прибавил ради такого предлога рыси.
Но вопрос, овладевший им, продолжал торчать в нем и требовать ответа. Первый редут, с которого начали осмотр, удивил Меншикова высотой и крутизной холма, на котором он был построен. Когда же узнал он от Липранди, что своих азовцев вел на приступ лично Семякин, князь нелицемерно расцвел, поздравляя угловатого командира бригады.
- Где вы получили образование? - спросил он Семякина.
- В академии генерального штаба, ваша светлость, - несколько выпрямился сообразно с требованием момента Семякин.
- А-а!.. Вот видите, да... генерального штаба! Я почему-то именно так и думал, - пристально и благосклонно оглядывал его Меншиков.
Теперь ему показалось вдруг, что он нашел решение своего вопроса. Успех этого дня принадлежит совсем не щеголю Липранди, а вот этому генерал-майору, такого невзрачного вида, но академику и имеющему большой уже военный опыт, которого, между прочим, не имел никто из его адъютантов.
Дело было в том, что в последние дни он начинал уже склоняться к мысли о главном штабе, так как был уже назначен главнокомандующим армиями Крыма - звание, которого официально он не имел раньше. Но он затруднялся найти себе начальника штаба. И вдруг именно здесь, на холме Канробера, ему показалось бесспорным, что более подходящего на эту должность, чем бригадный генерал Семякин, он не найдет.
Он подробно расспросил Семякина о его прежней службе. Он сознавался самому себе, что несколько отстал от современных требований, как вождь сухопутных армий, что помощь в этом нужна была ему, конечно, а перед ним был боевой генерал-майор, как оказалось, речистый, несмотря на свою угловатость, и, видимо, деловой.
Решение взять Семякина в начальники своего будущего штаба зрело в М