Сергей Николаевич СЕРГЕЕВ-ЦЕНСКИЙ
СЕВАСТОПОЛЬСКАЯ СТРАДА
Э П О П Е Я
Часть Вторая
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая
САМОДЕРЖЕЦ
IВеликолепный фронтовик, огромного, свыше чем двухметрового, роста, длинноногий и длиннорукий, с весьма объемистой грудною клеткой, с крупным волевым подбородком, римским носом и большими навыкат глазами, казавшимися то голубыми, то стальными, то оловянными, император Николай I перенял от своего отца маниакальную любовь к военному строю, к ярким раззолоченным мундирам, к белым пышным султанам на сверкающих, начищенных толченым кирпичом, медных киверах; к сложным экзерцициям на Марсовом поле; к торжественным, как оперные постановки, смотрам и парадам; к многодневным маневрам, хотя и совершенно бесцельным и очень утомительным для солдата, но радовавшим его сердце картинной стройностью бравой пехоты, вымуштрованной кавалерии и уверенной в себе артиллерии - тяжелой, легкой, пешей и конной...
Будь он поэтом, он только и воспевал бы смотры, парады, маневры... но он не мог быть поэтом; он ничего не понимал в поэзии; он смешивал ее с вольнодумством, и если терпел во дворце наставника наследника-цесаревича, поэта Жуковского, то потому только, что тот был переводчиком благонамереннейших немецких (а не французских) поэтов.
Из всего огромнейшего гардероба генеральских мундиров разных частей войск, один другого причудливее и краше, ему особенно нравился казачий: в нем он даже представлялся в Ватикане папе Пию IX, когда в 1845 году был в Риме. Он как бы спустился в папский дворец, чтобы монах в тиаре мог лицезреть последнее из воплощений Марса.
Он был тогда признанно могущественнейшим государем Европы, - значит, и всего мира.
Когда ему случалось бывать в собрании больших и малых немецких владык, начиная с короля прусского, стороннему наблюдателю могло бы показаться, что объединение Германии состоялось под верховенством русского царя, - с такими к нему относились преданностью и почтением коронованные особы Германии.
Умирающий император австрийский, престарелый Франц, умолял его на смертном одре не оставить без помощи его слабоумного сына, который должен был после его смерти вступить на престол Австрии, и Николай великодушно обещал свою помощь.
Он щедро раздавал русские ордена высоких степеней знатным иностранцам; он до того открыто благоволил к служившим у него в армии немцам, что талантливый генерал Ермолов, отставленный им от службы, не то в шутку, не то всерьез говорил: <Очень желал бы, чтобы меня произвели в немцы>.
Иностранной политикой при Николае во все время его царствования ведал граф Карл Вильгельмович Нессельроде, финансами до 1843 года - граф Егор Францевич Канкрин, приехавший из Германии в год смерти Екатерины II; шефом жандармов был граф Бенкендорф; министром императорского двора - граф Адлерберг; министром путей сообщения - граф Клейнмихель...
Члены <Священного союза>, основанного его братом Александром в 1815 году в Париже, - Австрия и Пруссия, - до последнего года царствования представлялись Николаю надежнейшими форпостами, охранявшими Россию от зловредных революционных идей, рассадником которых являлась Франция.
Тут же после Июльской революции в Париже, когда был свергнут с престола Карл X, Николай послал графа Дибича-Забалканского в Берлин к прусскому королю, а графа Орлова - в Вену, к Меттерниху, для обсуждения вопроса об интервенции на предмет восстановления свергнутых Бурбонов.
Однако члены <Священного союза>* весьма охладели за пятнадцать лет к идеям <союза> и от вмешательства в частные дела Франции уклонились. А тем временем подготовлялось и, наконец, разразилось восстание в Польше, унесшее и Дибича, назначенного его усмирить, и старшего брата Николая, Константина, неудачного претендента на несколько престолов, между прочим и на константинопольский, к чему готовила его еще Екатерина II, его бабка.
_______________
* С в я щ е н н ы й с о ю з был заключен в 1815 г., после изгнания Наполеона, между Австрией, Россией и Пруссией с целью противодействия революционному движению в Европе.Польское восстание так напугало Николая, особенно после нерешительных и, может быть, намеренно неудачных действий Дибича, что граф Паскевич, взявший по чужому плану Варшаву, признан был спасителем отечества, и ему приказано было воздавать царские почести.
Венский трактат 1815 года, завершивший наполеонаду, имел в виду главным образом охрану европейских правительств от разрушительных идей французской буржуазной революции. Заветы этого трактата достались Николаю по наследству от старшего брата, а воплощенные идеи революции он видел однажды воочию, когда утром 14 декабря 1825 года они вышли на Сенатскую площадь в лице хотя и плохо построенных, но вооруженных офицеров и солдат.
Это событие прочно оформило внутренний облик Николая: оно дало ему резкую прямолинейность. Борьба с революцией, в какой бы форме и в какой бы стране она ни появлялась, стала его навязчивой мыслью.
Однако и Россия и вся Европа революционизировались, несмотря на то, что на страже тезисов венского трактата стоял двухметровый самодержавный драбант*, ненавидевший свободную мысль.
_______________
* Д р а б а н т - воин, входивший в отряды, которые охраняли начальствующих лиц.Даже покровительство турецким подданным христианам простиралось только до бунта этих христиан против власти султана; раз поднимался бунт, Николай готов был помогать против бунтовщиков и самому султану.
От султана же хотел он выдачи повстанцев-поляков, бежавших в Турцию, и не только поляков, а и венгерцев, кроатов и прочих, спасавшихся там от преследования своего правительства по политическим мотивам. По его настоянию, Австрия требовала, чтобы Порта сняла с крупнейших командных должностей своих генералов: Омера-пашу, Измаила-пашу, Селима-пашу, на том основании, что они - ренегаты, бывшие революционеры, а между тем они пересоздавали турецкую армию по западным образцам, и первый из них, Омер-паша, кроат по происхождению, путейский инженер по образованию, был впоследствии главнокомандующим турецкой армией на Дунае, в Евпатории и на Кавказе.
Революционные движения на Западе вспыхивали то там, то здесь с 30 года по 37-й - время чрезвычайно тревожное для Николая. Однако, зорко оберегая Россию в эти годы от <морового поветрия, охватившего Европу>, Николай не забывал и другого завета, полученного им по наследству уже не от брата и даже не от отца, а от более умной и дальновидной бабки. Этот завет - крест на <святой Софии>* и проливы в русских руках.
_______________
* <С в я т а я С о ф и я> - храм в Константинополе, построенный в 325 г. и превращенный турками в мечеть.Когда Потемкин основывал Севастополь, он на западной окраине его приказал поставить огромный столб и на доске славянской вязью сделать четкую надпись: <Дорога в Константинополь>. Это было вполне объяснимо: Потемкин был не только человек обширных планов, но в войнах с турками он провел последнюю часть своей жизни.
Войну с турками, как и войну на Кавказе с горцами, которых поддерживали тоже турки, Николай получил тоже по наследству, но он всеми мерами стремился эти две войны привести к благополучному для себя концу.
Едва оглядевшись на занятом престоле, он уже двинул свои армии против турок и в направлении на Эрзерум и, главное, в направлении на Константинополь.
Эрзерум сдался Паскевичу; до Константинополя не дошел Дибич. Пришлось заключить в Адрианополе мир.
Николай не сидел в это время в Петербурге, - он сам был в армии Дибича и видел своими глазами, что такое война. Он уехал в Одессу из взятой Варны только тогда, когда получил известие о тяжелой болезни своей матери, разбитой параличом.
Адрианопольский мир имел серьезное значение: Греция, находившаяся под господством турок, получила самостоятельность, Сербия, Молдавия и Валахия - автономию, к России же отошли устье Дуная и Ахалцых.
Удачно был использован Николаем момент затруднений султана, когда восстал против него египетский паша Махмет-Али. Тогда, в 1833 году, в Ункиар-Скелесси, летней резиденции султана, был заключен договор с Портой, по которому за помощь против Египта Порта обязалась запереть Дарданеллы для военных судов западных держав.
Этот договор не пришелся по душе Англии и Франции, стремившимся сохранить все свои привилегии и запереть России выход из Черного моря, преградить России доступ на Балканы. Были пущены в ход все средства борьбы, и через семь лет, когда истек срок этого договора, по настоянию этих держав Порта не возобновила его.
Уже тогда, за тринадцать лет до начала Восточной войны, положение было довольно близким к войне, и французский посол в Константинополе, генерал Гильемино, занятый вопросом о высадке союзного десанта в Крыму, наметил для этой цели именно Евпаторию.
Но война не началась, потому что состоявшие в <сердечном соглашении> Англия и Франция перессорились тогда из-за Египта, на который слишком горящими, по мнению Англии, глазами вздумалось глядеть Франции.
Однако разногласия между сильнейшими морскими державами длились недолго; изворотливый руководитель английской политики лорд Пальмерстон не только возобновил с Францией прежние отношения, но еще и привлек ее подписать с Портой новый договор о проливах: военным судам, по новому договору, запрещалось проходить через проливы, но только до тех пор, пока Турция будет в состоянии мира.
Когда Николай увидел, что влияние его в Турции очень пошатнулось благодаря проискам Англии, он вздумал отправиться в Лондон, чтобы там на месте договориться по турецкому вопросу с английским правительством. Это было в 1844 году.
В Виндзоре устроили парад войск по случаю прибытия могущественного русского монарха, и на этом параде Николай имел случай не только показать свою безукоризненную посадку на коне, свою гвардейскую выправку, свой звонкий командный голос, но и любезно сказать королеве Виктории, что в случае ее затруднений военного свойства она может вполне рассчитывать на всю его армию.
Чтобы ознаменовать его посещение Англии, там выбили медаль с его профилем... Виктория писала королю бельгийскому Леопольду: <Этот приезд - великое событие для нас и знак большой учтивости к нам. Английский народ очень польщен этим визитом>.
И сама королева и руководители английской политики - Пальмерстон, Абердин, Роберт Пиль и другие - все сделали вид, что очарованы и любезностью, и прямотой, и даже величественной внешностью Николая.
Но вопрос о Турции так и не был решен визитом царя, и <сердечного соглашения> с Англией Николай не достиг.Быть не только императором-самодержцем, но еще и талантливым артистом в роли императора - вот чем был особенно занят Николай за долгий срок своего царения.
Он охотно позировал художникам, и одному из них - Крюгеру - удалось изобразить его как исключительно картинного всадника на исключительно картинном коне.
Вставая рано, Николай не позволял себе отдыха днем: он желал быть образцовым императором, который неустанно печется о нуждах государства. Поэтому с самого утра он уже занимался в своем кабинете очередными государственными делами, принимал министров, накладывал свои резолюции на множество бумаг, - так до обеда в своей весьма многочисленной семье.
После обеда любил ходить пешком, однако не бесцельно: одно время он направлялся обыкновенно из Зимнего дворца в Мариинский, где жила его старшая замужняя дочь, герцогиня Лейхтенбергская.
Была и еще цель этих прогулок: наблюдать, правильно ли по форме одеты встречающиеся ему офицеры, кадеты, пажи, юнкера, как они становятся во фронт и какова вообще их выправка вне строя.
Однажды во время такой прогулки он встретил юнкера инженерной школы.
- Откуда идешь так поздно? - спросил его царь.
- Из депа, ваше императорское величество! - громогласно ответил юнкер.
- Дурак!.. Разве <депо> склоняется? - крикнул царь.
- Все склоняется пред вашим императорским величеством! - еще громче и самоотверженнее гаркнул юнкер.
Этот ответ понравился царю. Он милостиво разрешил юнкеру идти дальше. Он вообще любил, когда перед ним склонялись, и его боялись даже его министры.
Некий тайный советник Вронченко, по старшинству в чинах заместивший вышедшего в отставку дряхлого и почти слепого графа Канкрина в заведовании русскими финансами, не выдававшийся решительно никакими талантами человек, уличный потаскун и циник, всей своей последующей блестящей карьерой и графством был обязан только тому, что однажды до трепета рук и ног испугался грозного вида Николая.
Был обычный прием министров во дворце в утренние часы. Вронченко был на этом приеме самым младшим по своему положению, между тем как доклады министров производились по старшинству. Он смело мог бы явиться тремя часами позже, но, по новости дела, приехал раньше всех. Бывший тут же, как управляющий морским министерством, Меншиков отпустил на его счет обычную для себя остроту, что новый министр финансов явился на доклад, видимо, прямо с ночных своих похождений на Невском проспекте.
Шутка вызвала общий смех; смех этот донесся до слуха царя, и он показался во весь свой рост в дверях кабинета с вопросом: <Что тут за шум?> Вид его был гневен и так испугал Вронченко, что он выронил портфель с бумагами для доклада, бумаги разлетелись по полу, и царедворцы теперь уж никак не могли удержаться от нового взрыва смеха при взгляде на трясущегося от страха, с выпученными глазами и разинутым, но безмолвным ртом министра финансов.
Однако царь сказал им недовольно: <Тут нет ничего смешного!> - и, приказав камер-лакею подобрать с полу бумаги, пригласил Вронченко к себе для доклада первым.
Но за свой верноподданнический страх перед самодержцем Вронченко был награжден не только этим вниманием к себе. В первый же новогодний день, к которому приурочивалось большинство наград, он получил звезду и ленту Александра Невского, а вскоре после этого графский титул.
Его предшественник Канкрин считался гениальным финансистом; при Канкрине рубль ценился выше al pari* на иностранных биржах, а за ассигнации** платили довольно большой лаж*** внутри страны. Этот чудаковатый, вечно боявшийся простуды старик любопытен был еще и тем, что один во всем русском государстве упорно не хотел подчиняться жестким правилам присвоенной ему по генерал-адъютантскому званию форме одежды и ходил зимою в теплых, на меху, ботфортах александровской эпохи, в теплой, на меху, шинели с поднятым воротником, обвязанным шерстяным шарфом, и в неизменном зеленом шелковом зонтике над глазами, боявшимися дневного резкого света. Единственная форменная часть костюма на Канкрине была треугольная шляпа с султаном из белых петушьих перьев.
_______________
* A l p a r i - означает, что курс бумажных денег равен обозначенной на них ценности.
** А с с и г н а ц и и - бумажные денежные знаки, не подлежавшие обмену на металлические деньги.
*** Л а ж - надбавка, уплачиваемая за ценную бумагу сверх обозначенной на ней ценности.И строгий царь не раз при встречах делал ему замечания, но Канкрин отвечал уныло: <Разве, ваше величество, желаете вы, чтобы я заболел и умер?.. Кто же тогда будет держать в порядке русские финансы?>
Однако и самый гениальный финансист не сможет упорядочить государственные финансы при плохой торговле, а время Николая было время крупного вывоза за границу помещичьего хлеба, хотя хлеб и сильно упал в Европе в цене по сравнению с первой четвертью девятнадцатого века.
После наполеоновских войн Западная Европа пользовалась очень долгим, почти сорокалетним миром, если говорить исключительно только о международных войнах. Народонаселение везде сильно увеличилось, промышленность развилась в ущерб земледелию. На русский хлеб появился очень большой спрос, и соперничать с Россией в этом не могли еще тогда ни Соединенные Штаты, ни Индия, ни какая-либо другая из английских колоний.
Но Канкрин ничего, конечно, не сделал для развития хлебной торговли; к сожалению, он ничего не сделал и для развития железнодорожного дела в России; больше того: он оказался яростным противником рельсовых путей.
Старикам свойственна скупость, а дороговизна железных дорог просто испугала старого министра.
- И к чему, батушка, эти рельсы, когда их все равно на полгода занесет снегом? Напрасная трата денег, батушка мой!
По-русски он до конца дней своих изъяснялся с трудом и с сильным акцентом, но на немецком языке им было написано несколько ученых работ, главным образом по лесному делу, которое изучал он раньше, в Германии.
Он опасался, что железные дороги своей дороговизной расстроят так блестяще поставленные им русские финансы; поэтому, кроме вредоносного снега, он указывал Николаю на то, что рельсовые пути подорвут исконно русский извозный промысел. Наконец, охраняя русские леса, которые неминуемо истреблялись бы для топки паровозов, он в записке, поданной царю, называет железные дороги <истинным недугом века>; ввозить же в страну каменный уголь, а также рельсы - значит вывозить из России большие капиталы... Но, чтобы окончательно убедить Николая, хитрый старик ссылался, наконец, и на вред дорог этих явно политический: <Железные дороги подстрекают к частым путешествиям без всякой нужды и таким образом увеличивают непостоянство духа нашей эпохи...> Закончил же он свою докладную записку так: <Следует не только считать превышающей всякую действительную возможность мысль о покрытии России целой сетью железных дорог, но одно уже предположение сооружения железной дороги от С.-Петербурга до Казани надо признать на несколько веков преждевременным>.
Так один из наиболее талантливых и просвещенных министров Николая оказался гораздо более консервативным, чем даже сам Николай, который все-таки понимал, что этой <болезнью века> необходимо заболеть, и заболеть как следует, и России.
Дорога между двумя столицами, единственная, построенная при Николае, начата была только после ухода в отставку Канкрина; обошлась она очень дорого казне и строилась очень долго - восемь лет! За то же время и за те же деньги можно было бы довести рельсовый путь и до Одессы, и до Севастополя, и до Кавказа, и кто знает, решился ли бы тогда Запад на борьбу с Востоком на юге России?
Но тот, кто требовал от всех в государстве только охраны узаконенного порядка вещей, как мог бы он собрать около себя в лице министров людей широкой государственной мысли? Если Канкрин сидел, как наседка, на собранных им государственных деньгах, то другие министры так же, как он, ревностно охраняли свои ведомства решительно от всяких новшеств. Они и не могли проявить самостоятельности ни в чем по той причине, что царь то и дело вмешивался в их работу - работу отнюдь не созидательную, конечно, - а военным министерством управлял он всецело сам, предоставляя министру Чернышеву только исполнение личных <предначертаний> царя и за это награждая его всеми высшими степенями наград, включительно до титула <светлейшего князя>.
Между тем, зачарованный бесподобной выправкой своих солдат, Николай не то чтобы не видел, он просто не хотел видеть того, как перевооружались западные армии, как вводился там новый рассыпной строй и многое другое.
Еще в 1834 году, после опытов с ружьем Роберта, отличавшимся гораздо большей скорострельностью, чем кремневые, раздались было робкие голоса за то, чтобы перевооружить и нашу пехоту, но генерал Муравьев докладывал особой запиской великому князю Михаилу Павловичу, что <введением сего ружья сделается совершенно противное тому, что надобно (ибо и ныне уже пехота наша без меры и надобности стреляет)>, что <привычку сию надобно бы извести в войсках, а не усиливать оружием, дающим способ к сему>, что <у нас с сим ружьем войска перестанут драться и недостанет никогда патронов...>
Так и не было введено это ружье из боязни, что русский солдат с ним испортится!
У Михаила Павловича была любимая поговорка: <Война только портит солдат>. Но если война только портила солдата и если хорошее ружье способно было испортить солдата, то что же такое был николаевский солдат?
В мозгу у начальства этого несчастного солдата твердо укоренилось сознание, что ружье солдату давалось только для ружейных приемов, в крайнем же случае для штыковых ударов. Так как ружейные приемы должны были делаться четко, хлестко, звонко, то винты в ружьях нарочно расшатывались, затравки рассверливались, и после всех этих поправок получалось оружие если и опасное вообще, то исключительно для тех, кто рискнул бы стрелять из него, зато совершенно безвредное для всякой живой и мертвой цели.
К стрельбе в цель относились тогда, как к пустой затее, зря отнимающей время от настоящего <обучения> войск. При заготовке боеприпасов тогда полагали, что даже для большой европейской войны русскому солдату за глаза довольно ста сорока патронов на ружье на всю войну.
Нарезные ружья не были полнейшей новостью в эпоху Николая: они являлись вооружением егерских батальонов еще при Екатерине II, но начали выходить из употребления еще при Павле, отовсюду, даже из ружей, вышибавшем <потемкинский дух>: нарезы в стволе мешали начальству рассмотреть как следует, чисто ли вычищен ствол. А ствол чистили тогда толченым кирпичом, и при Николае чистили так усердно, что ствол ружья стирался до толщины газетного листа. С такими-то ружьями и пошли в Крыму навстречу доброй половине Европы!
Знал ли Николай о том, что армии Англии, Франции, да и других европейских держав перевооружаются штуцерами Гартунга или Литтиха? Знал, - ему доносили об этом посланники; но только в 1853 году, году начала Восточной войны, он приказал ввести штуцеры в количестве тысячи восьмисот на каждый корпус пехоты, состоявший из сорока двух тысяч человек.
Одежда солдат преследовала разные цели, кроме лишь удобства.
Ранцы из тюленьей или телячьей кожи, квадратные, полуметровые, носились на широких ремнях, которые перекрещивались на груди. Эти ранцы с полной выкладкой весили около пуда. Вообще же тяжесть всего носимого солдатом на походе составляла два с четвертью пуда, а при дожде, когда намокала шинель, - до трех пудов - вдвое больше, чем в армиях французской и английской.
Грудь солдата была так сдавлена узкими мундирами и ранцевыми ремнями, что у многих во время походов открывалось кровохарканье от переполнения легких кровью.
Жалованья рядовой армейской пехоты получал два рубля с копейками в год, но у него было право, которого не имели даже высшие чиновники России, если только они числились по гражданской службе: это было право на усы! Даже офицеры инженерного ведомства (каким был, например, Достоевский) долгое время при Николае не смели носить усов как нестроевые; капельмейстеры как военные чиновники дирижировали усатыми солдатами; военные врачи, интенданты всех чинов были тоже безусые. Это правило было законом и соблюдалось строго.
Чтобы строевого военного даже в отставке можно было с первого взгляда отличить от презренного <рябчика> - штатского, ему разрешалось носить усы, но если кто из строевой службы переходил на нестроевую, тот прощался с усами.
Бороды же вообще никто не имел права носить, кроме духовенства, купцов и <простолюдинов>. Женщины как лишенные усов и бороды от природы оставлены были властью в этом смысле в покое, но шляпки носить разрешалось только дворянкам и чиновницам; шляпка же, очутившаяся на голове купчихи или мещанки, вызывала привод в полицейский участок для составления протокола.
Оборона государства предоставлялась Николаем всецело живой силе войска. Все русские крепости, за исключением Севастополя, были в состоянии очень жалком, хотя сам Николай, еще будучи наследником, интересовался саперным делом и один из кабинетов его дворца носил название <инженерного> кабинета.
В числе крепостей был Свеаборг, предназначенный для защиты с моря Гельсингфорса, но крепость эта была при Николае в таком состоянии, что комендант ее не разрешал делать ни одного залпа в учебных целях, потому что от сотрясения при залпах неминуемо должны были рассыпаться крепостные стены.
И они рассыпались действительно, когда пришлось дать уже не учебный, а боевой залп по слишком близко подошедшей к безмолвной крепости английской эскадре адмирала Непира.
Консерватизм Николая был так велик и многообразен, что даже ни одна сколько-нибудь <крупная> постройка в каком бы то ни было городишке его обширного царства не могла начаться, если план и фасад ее по непременном представлении ему для просмотра не был им почему-либо утвержден. Хотели ли строить церковь, казарму, Дворянское собрание, институт <благородных девиц> - все должно было идти на утверждение самого царя.
Наиболее способным строителем Николай считал Клейнмихеля, который угодил ему быстрой постройкой Зимнего дворца на месте сгоревшего.
Ему поручено было в одно и то же время наблюдать за постройкой трех совершенно различного вида сооружений: грандиозного Исаакиевского собора над Невой, который строил знаменитый архитектор Монферран, постоянного моста через Неву и вокзала железной дороги из Петербурга в Москву.
Но все эти три постройки велись так медленно, что это дало повод Меншикову пустить очередную остроту:
- Достроенного собора мы не увидим, но, может статься, его увидят наши дети; достроенный мост мы, пожалуй, увидим, но зато наши дети уж не будут его видеть, потому что он рухнет; а достроенной железной дороги не увидим мы, не увидят ее и наши дети!
Когда же железная дорога, хотя и очень поздно, все-таки достроилась, Меншиков говорил:
- У Клейнмихеля все поводы к вызову меня на дуэль; но я отвергну и пистолеты и шпаги. Я предложу ему сесть нам обоим в вагон в Петербурге и пуститься в опаснейший путь в Москву, а там уж посмотрим, кого из нас убьет при неизбежном крушении!
Крушение для них обоих готовила все-таки не Николаевская железная дорога, а, напротив, полное бездорожье юга России, одна из крупнейших причин севастопольского разгрома, после которого и тот и другой из этих деятелей эпохи Николая были отставлены от службы.
Понятие <взятка> было при Николае так неразлучно с понятием <чиновник>, что даже министр юстиции граф Панин однажды дал взятку в сто рублей своему департаментскому чиновнику, выправлявшему какую-то вполне законную бумагу для его, Панина, дочери; а понятие <казна>, то есть казенные деньги, было бок о бок с понятием <красть>, и казнокрадство доходило иногда до таких размеров, что, например, от полуторамиллионного <инвалидного капитала> за один год буквально ничего не осталось, причем инвалиды из этого капитала не получили ни копейки.Чиновников за казнокрадство судили, ссылали в Сибирь, а там они снова приглашались местным начальством писать в канцеляриях и составлять отчеты, так как грамотных людей было в русских глухоманях мало.
Когда в 1827 году временно замещавший Воронцова на посту новороссийского генерал-губернатора граф Пален испрашивал позволения приговорить к смертной казни двух контрабандистов, оказавших вооруженное сопротивление при аресте, Николай отменил этот проект приговора, написав на нем: <Виновных прогнать сквозь тысячу человек двенадцать раз. Слава богу, смертной казни у нас не бывало и не мне ее вводить>.
Он как будто забыл в это время о пятерых повешенных им декабристах. Однако эти двенадцать тысяч палок стоили не одной смертной казни, так как не было и не могло быть человека, который был бы способен вынести такое <наказание> и остаться в живых.
И если смертных казней в буквальном смысле слова после повешения Пестеля, Рылеева, Каховского, Бестужева-Рюмина и Муравьева-Апостола почти не было уж больше при Николае, то очень трудно было бы сосчитать всех забитых насмерть палками и кнутами за время его царения.
Палки из лозняка - шпицрутены - имели строго определенную толщину (несколько меньше вершка в диаметре) и были ровно в сажень длиной. Осужденный со связанными руками и обнаженной спиной проходил сквозь строй солдат, которые били его палками по спине изо всей силы. Если палки ломались, их тут же заменяли новыми. Начальство смотрело во все глаза, чтобы били солдаты <на совесть>. Когда избиваемый падал, его приводили в чувство, и наказание продолжалось... Только мертвого переставали бить. Однако кто же, кроме самого забитого насмерть, был виноват в том, что он не вынес нескольких тысяч палочных ударов?
Точно так же и наказание кнутом было как бы рассчитано на то, что человеческая выносливость неизмерима.
Кнутом били уже не солдаты, а особые мастера этого дела. Они выходили на площадь, к <кобыле>, в старинной форме, присвоенной палачами: красных рубахах и широких плисовых шароварах. К <кобыле>, толстой доске с прорезами для рук, палач прикручивал свою жертву, потом отходил от нее шагов на двадцать, на тридцать и торжественно медленно подходил снова, как бы лениво волоча за собой длинный кнут из сыромятной кожи. Уже с первого удара он рассекал спину до позвоночника; собирая кнут, он пропускал его через сжатую ладонь левой руки, чтобы снять с него кровь. Потом отходил снова на двадцать - тридцать шагов и так же медленно и торжественно подходил для нового удара. Иногда как бы чувствуя себя усталым, пил водку из штофа стаканом... При наказании обычно присутствовали священник и доктор. Если сплошь окровавленный, искалеченный человек переставал стонать, доктор давал ему нюхать спирт, и, когда находил, что он еще жив, истязание продолжалось.
Конечно, ни дворяне, ни чиновники, ни духовенство к телесным наказаниям не присуждались: они были опора трона. Не наказывались также и лица, получившие образование: Николай признавал все-таки, что интеллигенция довольно дорогой человеческий материал. Например, врачи. Он помнил, что во время русско-турецкой войны один врач приходился на шестьсот человек больных и раненых и неоткуда было их взять. В этом смысле он все-таки был расчетлив. Он каждый день убеждался в том, что содействовать высшему образованию в России необходимо.
Но когда раскаты революционного грома на Западе стали отчетливо слышны в России, Николай испугался, не слишком ли много и у него интеллигентов, весьма склонных, как ему было известно, к опасным шатаниям мысли.
Московский генерал-губернатор, князь Голицын, неосторожно брякнул в разговоре с ним, что не мешало бы в России ввести адвокатуру, так как без содействия адвокатов совершенно невозможно вести гражданские дела в русских судах.
Николай гневно воззрился на него своими оловянными навыкат глазами и прикрикнул:
- Подумай раньше, чем говорить такое!.. Ты долго жил в революционной Франции, - это тебя испортило... Вспомни, кто были Робеспьер, Мирабо, Марат и другие! Адвокаты! Кто и теперь особенно заражен революционными идеями там и в других странах? Они же - адвокаты! И вот этих прохвостов ты советуешь мне расплодить в России?.. Не ожидал!
В Москве же он, столь возлюбивший полное единообразие форм одежды и даже человеческих лиц, заметил на улицах группы молодых людей в каких-то фантастических клетчатых пледах и в совершенно штатских шляпах и узнал, что это - студенты университета.
Московский университет был у него вообще на плохом счету в силу своей либеральности, и, когда бы Николай ни заезжал в Москву, он никогда не посещал этого подозрительного, на его взгляд, рассадника просвещения. Но пледы и шляпы на студентах заставили его вызвать попечителя учебного округа Голохвостова и накричать на него за то, что студенты не носят формы.
Голохвостов хотел оправдаться.
- Трудно усмотреть за всеми студентами, ваше величество! Их слишком много.
- Много? А как именно много? - грозно спросил Николай.
- Свыше тысячи... Поэтому надзор за ними вне стен университета весьма затруднителен для университетского начальства, ваше величество.
- В таком случае, - сказал царь, - оставить для удобства наблюдения за ними только триста человек, - слышишь? Остальных же уволить!.. За исключением медиков, - добавил он, вспомнив, что врачи весьма необходимы на случай войны.
В университетах допускалась при нем тень самоуправления: должности ректоров и деканов были выборными; но после 48 года уничтожена была и эта тень, и, например, вместо выбранного деканом историко-филологического факультета либерального Грановского был назначен благонамеренный Шевырев.
Вместо же рекомендованной Голицыным адвокатуры Николай ввел жандармерию, назначив своего любимца Бенкендорфа шефом корпуса жандармов, и вот <голубые мундиры> - эти <всевидящие глаза> и <всеслышащие уши> - ретиво замелькали здесь и там в русской жизни, замораживая всякое вообще проявление самостоятельной мысли у самых ее истоков.
Действуя по особым инструкциям, <по именному приказанию его величества>, жандармские офицеры, даже и малых чинов, зорко следили и за губернаторами, являясь властью над властью, крепчайшей сетью, опутавшей весь организм России. И если офицеров, чиновников, духовенство за те или иные преступления не гоняли сквозь строй, не били палками или кнутами на площади, то все воспитание и обучение их происходило при воздействии розог. Необходимо было с мечтательных детских лет выбить всякое вольномыслие, чтобы получить надлежащего николаевского офицера, чиновника и попа; поэтому секли жестоко и в кадетских корпусах, и в гражданских школах, и в бурсе, так же как секли солдат в полках, матросов на судах, крепостных в конюшнях.
Это был век розог, кнута, шпицрутенов, ссылки и каторги.
Когда-то, еще будучи четырнадцатилетним, Николай писал на тему, данную одним из его наставников, сочинение о стоике на троне - Марке Аврелии-Философе*. Ставши взрослым, он уже не писал никаких сочинений ни на какие темы, но, может быть, у него было немало минут, когда он вполне чистосердечно воображал себя именно стоиком на троне, подобным Марку Аврелию, ложась спать в том или ином из своих великолепных дворцов на походную кровать, на тонкий тюфяк, набитый сеном.
_______________
* М а р к А в р е л и й (121 - 180 гг. н. э.) - римский император (с 161 по 180 г. н. э.). Разделял учение философской школы стоиков, требовавшей пренебрежения к жизненным благам.Он не курил и не любил, чтобы около него курили его близкие; он почти не пил никаких спиртных напитков; пруссак до мозга костей, он всячески хотел казаться истинно русским, и потому щи и гречневую кашу предпочитал изысканным изделиям французской кухни; на ужин ему подавали только суп из протертого картофеля.
У него и маленький, всего девятилетний внук, первенец наследника престола, будущего Александра II, приучался нести военную службу всерьез и на деле: стоял иногда часовым у будки во дворе дворца. И когда начинался при этом очень частый гость Петербурга - дождь, маленький Николай (впоследствии умерший юношей) накидывал на себя огромную шинель гвардейца, лежавшую в будке, и все-таки выстаивал положенные два часа, пока разводящий не приводил ему на смену нового часового; а в окно дворца на сынишку, храбро высовывавшего нос из огромной шинели, на три четверти валявшейся на земле, испуганными глазами глядела его мать и заламывала в отчаянии руки: <Простудится!.. Непременно простудится!>
Ненавидя Францию за то, что она была поставщиком на весь мир революционных идей, Николай все-таки любил ходить во французский театр, и наоборот: будучи немцем в душе и по крови, имея немку жену, опираясь на немецкие государства, как на союзные, он терпеть не мог немецкого театра и никогда туда не ходил, хотя и французский и немецкий театры Петербурга одинаково содержались на казенный счет.
Иногда, но гораздо реже, чем французский, он посещал и русский театр. В целях борьбы со сплошным взяточничеством своих чиновников он сам разрешил к постановке пьесу <Ревизор>, и хотя она очень не понравилась ни его министрам, ни всему высшему петербургскому обществу, а старый Канкрин ворчал на первой постановке: <Какая глупая фарса!> - все-таки Николай не позволял снимать ее со сцены.
За сверхпатриотическую пьесу однокашника Гоголя Нестора Кукольника - <Рука всевышнего отечество спасла> Николай пожаловал автору бриллиантовый перстень, а за правдивую, но резкую критику этой пьесы закрыл журнал <Московский телеграф> Полевого.
По его <высочайшему> заказу Айвазовский написал картину <Синопский бой>, Боголюбов - <Бой адмирала Корнилова на пароходе <Владимир> с турецким пароходом <Перваз-Бахры>; художник Машков командирован был на Кавказ в действующую армию Паскевича для увековечения его подвигов и написал картину <Сдача крепости Эрзерум>... Николай поощрял изобразительное искусство.
Он любил бывать и в оперном Большом театре, и патриотическая опера <Иван Сусанин> Кавоса пользовалась его неизменным вниманием.
Для него на слова придворного поэта Жуковского капельмейстер придворной капеллы, духовный композитор Львов, написал гимн <Боже, царя храни!>. Три дня Николай то и дело подходил к партитуре этого гимна и играл основную мелодию его на флейте или пел слова присущим ему царственным тенором; несколько раз слушал его в исполнении своей капеллы и соединенного оркестра гвардейских полков. Наконец, объявил его национальным русским гимном.
Пушкин назвал его брата Александра I <кочующим деспотом>, но мог бы сказать то же самое и о нем.
Древние полагали, что хорошо управлять можно только таким царством, размеры которого не превышают четырех дней конного пути от центра до любой из его границ.
Со времен Петра размеры русского государства далеко превышали все скромные представления древних; однако Николай ревностно колесил по России.
Он не был только в Сибири, куда, начиная с декабристов, высылал в ссылку и на рудники тысячи людей, но он часто ездил на смотры и маневры в отдаленные концы Европейской России, причем не один раз бывал и в Севастополе.
Он добрался даже и до Эривани, за взятие которой дал Паскевичу титул графа Эриванского, и, посмотрев на низкие глиняные стены этой <крепости>, удивленно спросил своего <отца-командира>: <Что же тут было брать?>
В Геленджике на смотру кавказских войск сильный ветер сорвал и унес его фуражку; на Военно-Грузинской дороге опрокинулся его экипаж, но, повиснув на краю пропасти, он сам счастливо отделался только ушибами; зато, когда он подъезжал к родному для Белинского и Лермонтова уездному городишке Пензенской губернии Чембару, кучер вывалил его из экипажа с меньшим успехом: Николай сломал при этом ключицу и левую руку, должен был пешком идти семнадцать верст до Чембара и пролежать там на попечении местных эскулапов целых шесть недель, пока не срослись кости.
Когда же стал поправляться, то захотел увидеть чембарских уездных чиновников, и пензенский губернатор Панчулидзев собрал их в зале того дома - дома уездного предводителя дворянства, в котором жил император.
Они сошлись, одетые в новую, залежавшуюся в их сундуках и пропахшую махоркой - от моли! - форму, очень стеснительную для них, кургузых, оплывших, привыкших к домашним халатам, и стали, выстроившись по старшинству в чинах, в шеренгу, при шпагах, а треугольные шляпы с позументом деревянно держа в неестественно вытянутых по швам руках...
Трепещущие, наполовину умершие от страха, воззрились они на огромного царя, когда губернатор услужливо отворил перед ним дверь его спальни, а Николай осмотрел внимательно всю шеренгу и сказал по-французски губернатору, милостиво улыбаясь:
- Но послушайте, ведь я их всех не только видел, а даже отлично знаю!
Губернатору была известна огромная память царя Николая на лица и фамилии, но он знал также и то, что до этого Николай никогда не был в Чембаре, и он спросил его недоуменно:
- Когда же вы изволили лицезреть их, ваше величество?
И Николай ответил, продолжая милостиво улыбаться:
- Я видел их в Петербурге, в театре, в очень смешной комедии под названием <Ревизор>.30 марта 1842 года Николай собрал членов Государственного совета на чрезвычайное заседание по крестьянскому вопросу.
Он вошел в зал совета одетый в блестящий конногвардейский мундир. С ним был наследник, а за великим князем Михайлом Павловичем послали нарочного.
Члены Государственного совета все были в сборе, за исключением трех-четырех глубоких старцев, явно расслабленных и ни к какому передвижению неспособных.
На этом собрании Николай произнес большую речь о крепостном праве, называя его <злом, для всех ощутительным и очевидным, но прикасаться к которому теперь было бы еще более гибельным делом>.
Он говорил, что <никогда не решится дать свободу крепостным, так как это было бы преступным посягательством на общественное спокойствие и на благо государства. Пугачевский бунт показал, до чего может дойти буйство черни. Позднейшие попытки в таком же роде были до сих пор счастливо прекращаемы, что конечно, и впредь будет точно так же предметом особенной и, с божьей помощью, успешной заботливости правительства, но нельзя скрывать от себя, что теперь мысли уже не те, какие бывали прежде, и каждому наблюдателю ясно, что нынешнее положение не может продолжаться навсегда>.
В этой перемене мыслей Николай обвинял в первую голову тех либеральных помещиков, которые давали и дают образование своим крепостным и тем вообще расширяют круг понятий крестьян.
Однако, хотя и не высказываясь за уничтожение крепостного права, Николай говорил о том, что <надобно приготовить пути для постепенного перехода к другому порядку вещей и, не устрашаясь перед этой переменой, обсудить ее пользу и последствия. Не должно давать вольности, но должно проложить дорогу к переходному состоянию, а с этим связать ненарушимое охранение вотчинной собственности на землю...>
Минута была торжественная: своего грозного императора слушали старые заматерелые крепостники; он же говорил без всяких видимых усилий и без запинок: вопрос этот был им продуман, речь приготовлена заранее.
Звучный голос его - голос площадей, марсовых полей, учебных плацев - здесь, в строгом зале Государственного совета, свободно доходил до слуха даже наиболее тугоухих за преклонностью лет. Они встревоженно переглядывались иногда украдкой, стараясь угадать, как все-таки далеко способен зайти преобразовательный пыл царя и что собственно означает эта <дорога к переходному состоянию>.
Но дальнейшая часть речи царя давала уже порядочные надежды, чтобы остаться спокойными. Николай говорил: <Невозможно ожидать, чтобы дело принялось вдруг и повсеместно; это даже не соответствовало бы и нашим видам...>
Но самое утешительное для старцев-крепостников (на собрании их было всего тридцать четыре) ждало их впереди. Даже на этом торжественном заседании высших чинов и в высшем государственном учреждении самодержец не мог обойтись без острастки.
Упомянув о том, что вопросом о крестьянах долго и обстоятельно занимался особый, по его приказанию, комитет, результаты работ которого он не решился подписать без особого пересмотра их в Государственном совете, Николай заявил, что он очень недоволен болтливостью членов совета, <той публичной, естественно преувеличенной народной молвой, источники которой отношу к неуместным разглашениям со стороны лиц, облеченных моим доверием>.
Боязнь гласности проявилась в полной мере и здесь. Понятно, что после таких слов царя, закончивших его получасовое выступление, наступило подобострастное молчание, и все члены совета сидели неподвижно, глядели на царя неотрывно и молчали безукоризненно верноподданно, пока это молчание не надоело самому царю, и он приказал прочитать выработанный комитетом проект указа о крестьянах.
Однако лишь только по предложению царя члены совета начали высказывать свои мысли, и наиболее либеральный из них - князь Голицын - сделал замечание, что если предоставить улучшение участи крестьян доброй воле помещиков, как это было сказано в прочитанном проекте указа, то никаких улучшений нельзя будет дождаться, а лучше прямо указом царя-самодержца ограничить власть помещиков, - Николай торопливо перебил его:
- Я, конечно, самодержавный и самовластный монарх, но на такую меру никогда не решусь!
Совещание это кончилось ничем. Даже восстановить трехдневную барщину, введенную было его отцом, но отмененную братом Александром, Николай не решился, хотя едва ли кто-нибудь внимательнее его читал проекты декабристов об отмене крепостного права и выслушивал их пылкие молодые показания по этому предмету на допросах.
Комитетов для рассмотрения вопроса о крепостных учреждалось еще несколько и после того, но они ни к чему не привели, а революция 48 года в Западной Европе совсем сняла с очереди этот вопрос при Николае.
На заседании Государственного совета 30 марта не присутствовал князь Меншиков, сославшийся на болезнь, но он боялся просто, чтобы кто-нибудь из его многочисленных врагов в совете не напомнил ему публично о либеральной выходке его в юности, когда он, совместно с графом Воронцовым, графом Потоцким, князем Вяземским, Васильчиковым и двумя братьями Тургеневыми - Николаем и Александром, подал императору Александру декларацию об освобождении крестьян.
За этот смелый шаг он, как и все прочие, подвергся опале, исключен был из службы и должен был уехать в деревню. Но теперь взгляды его настолько радикально переменились, что он даже одним своим появлением в совете не хотел вызвать у кого-либо воспоминания о своем старом либерализме. Особую докладную записку, в которой <решительно преждевременной> назвал даже и самую мысль об освобождении крестьян, Меншиков подал Николаю потом, на обычном приеме им министров.
Еще года за четыре до чрезвычайного заседания Государственного совета Николай учредил новое министерство - государственных имуществ, которое должно было ведать не крепостными, правда, а государственными крестьянами, то есть крестьянами, не принадлежавшими помещикам, и во главе министерства этого поставлен был генерал Киселев.
По мысли Николая, новое министерство должно было поднять нравственность и зажиточность государственных крестьян, а также устраивать для них школы и больницы.
Но если великое множество чиновников, которое устроилось на службу в новом министерстве, и обрело для себя неплохие средства к достаточной жизни, то на крестьян лишним бременем легло содержание их; что же касается больниц, то даже и к концу царствования Николая одна лечебница приходилась на миллион крестьян, ученых же повивальных бабок было не свыше сорока на все ведомство.
Когда же Киселев начал усиленно заботиться о благосостоянии государственных крестьян и вводить среди них усовершенствованные приемы сельского хозяйства, то это привело к <картофельным> бунтам, а в Шадринском уезде Пермской губернии в 43 году был довольно крупный, охвативший несколько волостей бунт на почве ложных слухов, будто государственных крестьян здесь казна продала помещику.
В наследство от своего брата Александра Николай получил военные поселения, насажденные и взлелеянные Аракчеевым; жизнь этих солдат-крестьян была беспросветно несчастна. Иногда они восставали и убивали свое начальство, как это было, например, во время холерного бунта в Новгородской губернии, но их усмиряли жестоко и беспощадно.
И, однако же, все эти крестьяне - крепостные, государственные, военнопоселенцы, - забритые в солдаты по рекрутскому набору или взятые в ополчение и украшенные здесь медными крестами на картузах и шапках, защищали своею грудью в Севастополе от натиска англо-французов военную славу России.Когда Николай появился на свет, бабка его Екатерина II писала о нем своему старинному корреспонденту Гримму*:
_______________
* Г р и м м Фридрих-Мельхиор (1723 - 1807) - литератор, состоявший в переписке с Екатериной II.<Сегодня мамаша родила большущего мальчика, которого назвали Николаем. Голос у него бас, и кричит он удивительно. Длиною он аршин без двух вершков, а руки немного менее моих. В жизнь мою в первый раз вижу такого рыцаря. Если он будет продолжать, как начал, то братья его окажутся карликами перед этим колоссом!..>
Поэт Державин не замедлил предречь ему великую будущность:
Он будет, будет славен!
Душой Екатерине равен!Пушкин в 1826 году, когда Николай разрешил ему выехать из Михайловского, написал известные <Стансы> - напоминание о его пращуре Петре:
Семейным сходством будь же горд,
Во всем будь пращуру подобен...Однако колоссального роста и могучего голоса оказалось далеко не достаточно, чтобы стать вторым Петром. Не помогли Николаю и огромная трудоспособность и память, если и отнюдь не <незлобная>, то все же, по общим отзывам современников, выдающаяся.
Петр в умственном движении вперед своего народа видел прогресс, Николай - революцию; Петр делал из пирожников министров и из простых кузнецов - королей железа и стали; Николай - из людей государственного ума и способностей делал висельников и каторжников, из даровитейших поэтов - солдат.
Его долголетняя и упорная борьба с мыслью беспримерна в русской истории. Ее он начал с первых же дней своего царствования новым <уставом цензурным>.
В уставе этом было 230 параграфов. Установлен был верховный цензурный комитет из трех министров: просвещения, внутренних и иностранных дел.
При выполнении всех правил этого устава литература русская могла существовать, только едва дыша.
Но после европейской революции 30 года петля цензуры затянулась гораздо туже.
Николай, как и во всех областях управления, стремился делать все лично и в этой области.
Он не только был цензором Пушкина; он находил время быть строжайшим цензором решительно всей тогдашней - правда, поневоле небогатой - литературы, особенно журнальной. Ходатайства о разрешении на издание новых журналов или газет шли непосредственно к нему, и он клал большей частью резолюцию краткую, но выразительную: <Не нужно!>
Журнал Киреевского <Европеец> запрещен был с первой же книжки за статью его <19-й век>; запрещена была <Литературная газета> Дельвига; запрещен журнал <Телескоп> Надеждина, причем сам Надеждин сослан в Усть-Сысольск за помещение <Философического письма> Чаадаева, который по царскому приказу объявлен был сумасшедшим...
Цензоров, пропустивших те или иные не одобренные царем статьи, сажали на долгие сроки на гауптвахту. Даже о дороговизне извозчичьих такс нельзя было писать в газете, так как это принималось за порицание действий полиции, составлявшей таксы. Лиц, заведовавших цензурой, было гораздо больше, чем всех книг, выпущенных в царствование Николая.
Когда начала строиться железная дорога между столицами и появились первые робкие статьи об этом в газетах, Клейнмихель испросил у Николая разрешения, чтобы все, что пройдет через цензуру по этому предмету, шло потом к нему на утверждение и без его ведома не печаталось.
Служащие военного и гражданского ведомств ничего не смели отправлять в печать без разрешения на то своего начальства. Гласности боялись, как источника революции.
Могли быть миллионные хищения; губернаторы могли буквально грабить откупщиков и купцов; десятки тысяч людей могли умирать от голода, как это было в ряде губерний в исключительно неурожайный 1840 год, - ни слова об этом нельзя было помещать в газете.
А один из цензоров не пропустил даже такой строчки в учебнике географии Ободовского: <На севере России ездят на собаках>. Он написал на полях книги: <Как будто в России не хватает лошадей! И что подумают об этом иностранцы?>
Литература русская была разгромлена. Погибли Грибоедов, Пушкин, Полежаев, Марлинский... Когда был убит на дуэли Лермонтов, Николай сказал: <Собаке собачья и смерть!>... Ямская тройка с жандармами увезла в Вятку Салтыкова-Щедрина, который и пробыл там семь с лишком лет; угас Гоголь; за статью на его смерть был засажен под арест Тургенев, а через месяц отправлен в свое имение без права выезда оттуда куда бы то ни было; на каторге изнывал Достоевский; в эмиграцию ушли Герцен и Огарев; десять лет томился в Орской крепости, в Оренбургском крае, Шевченко, живописно-насмешливо сказавший о той эпохе, в какую пришлось ему жить:
От молдаванина до финна -
На всех языках все молчит,
Бо благоденствует!Николай процарствовал лет тридцать, а заморозил Россию на шестьдесят.
Глава вторая
ДРУГОЙ САМОДЕРЖЕЦ
IВ 1829 году, когда длилась еще война с Турцией, на русскую службу в армию Дибича хотел поступить волонтером двадцатилетний принц Луи-Наполеон, племянник Наполеона I, сын бывшего короля Голландии Людовика, брата Наполеона, и падчерицы Наполеона - Гортензии Богарнэ.
Когда доложили об этом желании молодого принца Николаю, он отказал наотрез; он даже топнул при этом ногою от возмущения: он вообще не выносил напоминания о ком бы то ни было из наполеонидов.
Луи-Наполеон рос при матери, вполне унаследовав от пылкой креолки склонность к безбрежным фантазиям при внешнем спокойствии, чудовищный эгоизм при самом любезном обхождении с окружающими, решительность замыслов, не всегда связанную с решительностью действий.
Гортензия Богарнэ получила воспитание в светском Сен-Жерменском институте, где основным предметом было l'art de plaire - искусство нравиться; это искусство она постигла вполне, его же передала она и своему сыну.
Между прочим она имела и талант к живописи и занималась ею под руководством знаменитого художника Изабе. Отец же Луи-Наполеона тоже увлекался искусством и литературой, писал стихи, романы, кое-что из истории фамилии Бонапартов и прочее. Это тоже передалось будущему императору Франции.
Впрочем, муж Гортензии, Людовик, не считал Луи-Наполеона за своего сына: он даже не приехал к его родинам и крестинам. Как настоящего и подлинного отца Луи-Наполеона ему называли Деказа, будущего министра полиции, с которым познакомилась Гортензия, будучи одна на водах в Котерэ, в Пиренеях.
Впоследствии, разойдясь уже с мужем, Гортензия родила еще сына от графа Флахо; этот побочный брат Луи-Наполеола стал известен под именем графа Морни и деятельно помогал своему брату Луи взобраться на престол Франции.
Николаю было тогда восемнадцать - девятнадцать лет, когда он, сопровождая своего старшего брата, победителя Наполеона, был в Париже в 1814 году. Он видел тогда и Гортензию, старавшуюся - и не без успеха - вскружить голову мягкосердечному Александру, и ее шестилетнего сынишку - Шарля-Луи-Наполеона. Он гостил даже вместе с братом в ее имении Сен-Ле, где, окончательно очарованный Гортензией и ее уменьем петь под игру на арфе романсы, причем и слова этих романсов и музыка к ним были сочинены ею, Александр обещал ей титул герцогини Сен-Ле, чего, конечно, без труда добился от Людовика XVIII Бурбона, им же и посаженного на французский престол на место отрекшегося и сосланного на Эльбу Наполеона.
Передавая лично патент на герцогство Сен-Ле Гортензии, к которой заехал на пути в Англию, Александр поручил секретарю русского посольства особую заботу о денежных делах герцогини и приказал сообщать непосредственно ему, если возникнут затруднения для нее в этих делах.
Такая забота о дочери Наполеона (которому вздумалось удочерить свою падчерицу, бывшую всего на четырнадцать лет моложе его) очень не нравилась юному Николаю.
Гортензия же, освободившись от всякой опеки со стороны своих близких (мать ее, Жозефина Богарнэ, первая жена Наполеона, неожиданно умерла), во всю ширь развернула свои познания в основном предмете аристократического Сен-Жерменского института, применяя их сразу в отношении нескольких венценосцев и их наиболее видных государственных деятелей.
Даже и сам Людовик XVIII был так очарован ею, что кое-кто советовал ему добиться ее развода с мужем и на ней жениться.
Однако, увлекаясь устройством своих личных дел, она забывала, что осталась единственной высокопоставленной бонапартисткой в Париже. Об этом ей часто напоминал муж в своих письмах, об этом ей напоминали немногие бонапартисты, приходившие к ней, чтобы пристыдить <дочь Наполеона>, предавшуюся его врагам. Наконец, случилось то, чего она не ожидала: бежавший с Эльбы Наполеон появился в Париже, и Гортензия как ни в чем не бывало помчалась к нему. Теперь она была снова дочерью Наполеона.
Однако названый отец принял ее сурово. Он говорил ей, что она действовала позорно, вымаливая титул и земли у его победителей; он ужасался, как могла она даже вообще о чем бы то ни было говорить с его врагами...
Гортензия тихо плакала и молчала. Что могла она сказать в свое оправдание? Сильная в нескольких искусствах, она хорошо знала только одну науку - нравиться, и жизненный опыт ее доказывал ей на каждом шагу, что это - самая полезная из наук. Единственное, что она могла сказать, наконец, - это о будущности двух детей, за которых она болела сердцем.
Но тут огромная толпа, собравшись под окнами дворца, кричала все громче и громче приветствия Наполеону, еще не вполне доверяя слухам о его возвращении с Эльбы, и он, сорвав с места рыдающую Гортензию и грозно приказав ей мгновенно осушить потоки слез и начать очаровательно улыбаться, появился рядом с ней в окне. Народ принял ее за Марию-Луизу, народ снова видел императора в его спокойной семейной обстановке, - все было в порядке, - народ заревел от восторга.
Наполеон примирился с Гортензией: в королевском дворце Тюильри* нужна была хозяйка для приемов, так как жена Наполеона Мария-Луиза бежала из Франции. Гортензия и стала этой хозяйкой на все сто дней новой наполеонады вплоть до конца ее при Ватерлоо.
_______________
* Т ю и л ь р и - дворец в Париже, резиденция французских монархов.Новое и явно непоправимое уже падение Наполеона заставило Гортензию выехать из Парижа, так как союзники отнеслись к ней теперь как к ярой бонапартистке, и она действительно впоследствии стала ею: культ Наполеона воцарился в замке Арененберг, в швейцарском кантоне Тургау, где она после долгих мытарств поселилась прочно.
В этом скромном замке сформировалась довольно сложная личность будущего противника Николая.
Если существует в богатой копилке человеческих типов этот странный тип заговорщика от молодых когтей, глядящего кругом подозрительно и исподлобья, не доверяющего не только своим близким, но и самому себе, зорко следящего за каждым своим движением, чутко слушающего каждое свое слово, то именно таким прирожденным заговорщиком и был в свои молодые годы принц Шарль-Луи-Наполеон.Старшего своего сына отобрал у Гортензии по суду Людовик Бонапарт и увез во Флоренцию, так что все материнские заботы ее сосредоточились только на Луи.
В доме матери еще при жизни ее в Париже маленький Луи видел только наиболее знаменитых людей своего времени. Как м-м Рекамье* или Сталь**, имевшие свои салоны, Гортензия стремилась привлекать к себе в дом людей, о которых говорил Париж. Среди них были не только наполеоновские генералы и полковники, но иногда и писатели, художники, композиторы, даже ученые, которые как истые французы умели быть интересными в разговоре с хозяйкой дома, несмотря на свою ученость.
_______________
* Р е к а м ь е Ю л и я (1777 - 1849). В ее салоне собирались, особенно во времена Наполеона I, представители французской интеллигенции.
** С т а л ь Анна-Луиза (1766 - 1817) - французская писательница, объединявшая вокруг себя интеллигенцию, настроенную оппозиционно в отношении Наполеона.С тех пор как Гортензии предложено, было выехать из Парижа и она попала под надзор дипломатических агентов <Священного союза>, переезжая из города в город, она поняла, что время пения романсов под аккомпанемент арфы и время акварельных этюдов и автопортретов в манере ее учителя живописи Изабе прошло надолго, если не навсегда.
По иронии судьбы категорический приказ короля Людовика XVIII о немедленном выезде из Парижа ей привез тот самый Деказ, которого молва называла отцом Луи.
Из иных городов ей приказывали выехать уже через два часа после приезда. Она была доведена этим до такого отчаяния, что говорила не раз:
- Мне остается только броситься в озеро!
Так усиленно считали ее ярой бонапартисткой, что ей ничего больше и не оставалось, как сделаться ею. И вместо былых поэтов и художников ее стали окружать исключительно бонапартисты.
Однако в 1821 году Наполеон умер в своем заточении. Казалось бы, с его смертью должна была умереть и бонапартистская идея. Нет, она питалась надеждами на сына Наполеона от Марии-Луизы, на рождение которого поэты того времени написали тысячу триста стихотворений.
Провозглашенный еще в колыбели римским королем, сын Наполеона назывался теперь скромнее - герцогом Рейхштадтским и жил вместе с матерью при дворе императора Австрии - Франца.
И, признавая его первым претендентом на французский престол, Гортензия внушала своему сыну, что второй и совершенно бесспорный претендент - он.
Внушение - великая вещь; из заядлого труса оно может сделать героя, из Альдонсы* - Дульцинею, а принц Луи-Наполеон был от природы больших способностей. Ему не нужно было сомневаться в том, что он - принц: он был принцем; ему не нужно было сомневаться и в том, что он Наполеон: это было его имя; ему оставалось только силой или хитростью пробиться к престолу Франции: это он и сделал целью всей своей жизни.
_______________
* А л ь д о н с а - крестьянка, которая в воображении героя романа Сервантеса, Дон Кихота, превратилась в прекрасную даму Дульцинею.История народов представлялась ему в свете сказочной судьбы его дяди, которому казалось, что он все смеет и все может, и потому он сделался тем, чем хотел, - покорителем Европы.
Фееричность и блеск его карьеры, несмотря на печальные последние шесть лет его жизни, буквально ослепляли Луи. Ничего, кроме этого, не видел он ни позади, ни впереди истории. История же прельщала его только своим драматизмом, шумихой войн, сильными жестами. Как и дядя его, он обучался артиллерии, как и дядя его, он верил в свою звезду.
И если отец его в его годы писал сонеты, если даже его идеал - дядя Наполеон I - написал пьесу <Граф Эссекс>, то он, возвратясь из Италии после подавления восстания, в котором участвовал вместе с братом, написал книжку <Политические мечтания> и продолжал заниматься артиллерией в Туне в Бернском кантоне.
Брата он потерял: тот умер от какой-то болезни, которой не переболел в детстве. Теперь исключительно на нем одном сосредоточились смутные, но тем не менее сильные надежды Гортензии.
Июльская революция в Париже изгнала Бурбонов; престол перешел к Орлеану, Луи-Филиппу. С английскими паспортами для себя и сына Гортензия отважилась явиться в Париж, повидаться с новым королем. Тот принял ее ласково, но попросил все-таки скрывать свой приезд с сыном.
Однако Гортензия отнюдь не хотела делать из этого тайны. Она устраивала совершенно открыто свои денежные дела, показывала теперь уже взрослому сыну все то великолепие, которое он видел только в детстве и которое <по праву>, в чем она не переставала убеждать Луи, должно было принадлежать ему, а принадлежало Орлеанам. Наконец, ей предложили выехать из Франции.
Между тем началась революция в Польше, и горячая голова Гортензии переполнилась мечтаниями о польском троне, который пока мог бы занять ее сын. Но революция в Польше была раздавлена войсками Паскевича, Варшава взята.
Временно можно бы было успокоиться двум <политическим мечтателям> - матери и сыну. Но вот неожиданно умирает в Вене болезненный сын Наполеона, герцог Рейхштадтский, и для Гортензии стало как нельзя более ясно, что теперь единственный претендент на престол Франции ее сын.
Но к престолу нужно было идти уверенными шагами, и беспокойная мысль Луи стала усиленно работать над планом военного переворота.
Он хорошо изучил истории всех вообще переворотов и отлично понимал, что стоило ему только овладеть Парижем, и он овладел бы всей Францией. Однако пробраться в Париж не представлялось возможным: там его хорошо за последний приезд рассмотрела полиция. Был выбран большой город в Эльзасе - Страсбург, был разработан план военного восстания. Гортензия сначала испугалась такой затеи сына, но ведь она так же верила в его счастливую звезду, как и он сам. Она согласилась, наконец, с его планом, тем более что время шло, она старела, Луи шел уже двадцать восьмой год.
А между тем единственным человеком, на кого мог рассчитывать Луи, был полковник артиллерии Водре, который только своих подчиненных мог убедить в том, что в Париже произошла революция, что Луи-Филипп свергнут с престола, а нового императора, племянника великого Наполеона, они скоро увидят в Страсбурге и в артиллерийской казарме.
И принц Луи-Наполеон действительно явился, в сером сюртуке и треугольной шляпе - историческом костюме своего дяди, несколько загримированный под Наполеона I для полноты иллюзии и с теми немногими орденами на сюртуке, которые обычно сопутствовали изображениям корсиканца.
Принц Луи вошел в казармы не один, конечно, а со <штабом> из нескольких лиц. Водре принял его с подобающей торжественностью и тут же послал нескольких из своих подчиненных арестовать начальника дивизии и префекта.
Торжественно проследовал Луи в соседние казармы 46-го полка, но здесь провалилась вся затея. Даже простых солдат, ничего не слыхавших о революции в Париже, оказалось не так просто убедить, что перед ними новый король Франции, а вбежавший командир полка немедленно приказал арестовать и Луи-Наполеона и его <штаб> и отправить всех вместе с Водре в Париж.
Вместо трона Луи попал в тюрьму в ожидании суда. Это так испугало его мать, что она ринулась через все рогатки в Париж сама, чтобы умолить короля помиловать ее сына. Но королю и без того вся эта затея бонапартистов показалась более смешной, чем опасной. Он решил совсем не судить Луи, чтобы не поднимать излишнего шума около бонапартистской идеи, а отправить его как можно дальше от Франции.
Остановились на Соединенных Штатах, и король не только выпустил из тюрьмы претендента на свой престол, но еще и приказал выдать ему десять тысяч франков на обзаведение в Америке, куда он был отвезен на одном из военных судов. Даже полковник Водре и другие участники неудавшегося <переворота> не понесли никакого наказания.
Все-таки на Гортензии отразилась тяжело эта неудача с сыном и насильственная разлука с ним. Она заболела и уже не могла оправиться. Она умерла осенью 1837 года, но за месяц до ее смерти в замок Арененберг приехал к ней бежавший из Америки Луи. Похоронив мать, он остался один со своей мечтой о короне. Однако французское правительство обеспокоилось его приездом, и целый корпус войск придвинут был к швейцарской границе, чтобы силой поддержать требование немедленно удалить его из Швейцарии.
Швейцарцы начали готовиться к войне с Францией; категоричность требования им не понравилась.
Хотя такая готовность защищать его вооруженной силой как нельзя более пришлась по душе принцу Луи, но он все-таки решил избавить Швейцарию от явного разгрома и тайком выехал в Англию.
Великое искусство нравиться, унаследованное от матери, принц Луи пустился широко применять в лондонских высших кругах и в среде крупных политических деятелей.
Он видел, что отдых англичан - это только замена одного занятия другим; поэтому и он был чрезвычайно деятелен в отыскании все новых и новых знакомств с людьми, которые со временем могли бы быть ему полезны. Он стремился быть популярным, он заботился всячески о том, чтобы о нем говорили.
Когда в Лондоне появился командированный Николаем дельный и знающий военный инженер генерал-адъютант Шильдер, принц Луи добился знакомства и с ним, и не было тех льстивых комплиментов, которых не расточал бы он по адресу русского царя. Но все это говорилось им только затем, чтобы Шильдер, по приезде в Петербург, доложил Николаю, что одного слова такого могущественного монарха достаточно было бы для него, племянника Наполеона, чтобы он, принц Луи, сверг ничтожного Людовика-Филиппа с французского престола.
И Шильдер действительно доложил об этом Николаю, но, как признавался он сам потом, гораздо лучше бы сделал, если бы не докладывал, - так раздражило это царя.
Между тем в 1840 году, как известно, французское правительство решило перевезти с острова св. Елены прах Наполеона во Францию. Для человека, только и жившего наполеоновской легендой, с детства воспитанного в культе Наполеона, это решение прозвучало как приказ тени великого полководца: <Действуй!>
Из Лондона он поддерживал денежно две бонапартистские газеты:и ; эти газеты всячески старались поддерживать во Франции настроения в пользу бонапартистских идей. Он написал и выпустил книгу <Наполеоновские идеи>, в которой стремился доказать, что Наполеон I был не кто иной, как <исполнитель заветов революции, ускоривший наступление царства свободы>; что весь он был поглощен одной заботой установления демократии, а войны его имели только одну цель: водворить мир.
Нетрудно убедить человека, который только и ждет, чтобы его убедили. Немногочисленным сторонникам принца Луи стоило только сказать ему, что настроение умов по ту сторону Ламанша всецело в его пользу, как он появился во Франции, только уже не в Страсбурге, а в Булони.
Увы, булонский путч был так же неудачен, как страсбургский! И принц Луи и его сторонники, кроме двух убитых, были захвачены, но теперь претенденту на французский престол пришлось уже выступить перед судом.
На суде он держал себя с достоинством и презрительно относился к судьям. Оскорбленные им судьи приговорили его к пожизненному заключению в крепости Гам.
Казалось бы, на этом и должна была закончиться карьера неудачного искателя престола Франции: сиди в крепости и жди смертного часа.
Но принц Луи обратил свою камеру в кабинет писателя по политическим и военным вопросам.
Он прочитал в своем заключении множество книг и написал книгу об Англии, книгу <Об уничтожении пауперизма>, отнюдь не лишенную интереса для специалистов, книгу <О прошедшем и будущем артиллерии>. Он написал ценную статью о возможности прорытия канала на Панамском перешейке для соединения Атлантического океана с Тихим, на много лет предупредив практическое разрешение этого вопроса; писал статьи о сахарной промышленности; писал по ряду вопросов политических и в то же время вел обширнейшую корреспонденцию со своими сторонниками, пользуясь сочувствием, которое возбуждал теперь во многих своей судьбой.
Высланный за прахом Наполеона корабль бросал якорь в бухте острова св. Елены, когда принца Луи водворяли на всю жизнь в крепость Гам. Между тем прах Наполеона был привезен, и <Франция среди рукоплесканий и кликов радостных>, как сказал Лермонтов, его встретила. Принц Луи ожидал даже, что эта всеобщая радость заставит правительство отворить дверь его камеры.
Ожидания оказались напрасными, однако сочувствие в народе к нему, родному племяннику великого полководца и императора Франции, очень выросло за эти дни торжества. Партия бонапартистов весьма значительно увеличилась численно. И хотя принцу Луи пришлось пробыть в заключении около шести лет, все же бонапартистам удалось помочь ему освободиться, доставив ему в камеру костюм рабочего, в котором он и вышел из тюрьмы, неся на плече доску и прикрываясь ею от тюремного начальства на дворе и от часовых в воротах.
Через два дня он был уже снова по ту сторону Ламанша, а через два года избран был президентом Французской республики при помощи плебисцита: из семи с лишним миллионов голосов за него было подано около пяти с половиной миллионов.
Короля Луи-Филиппа сбросил, конечно, не он, а мощный взрыв февральской революции 48 года. Она длилась в Париже, как известно, всего два дня - 23 и 24 февраля, вылившись в восстание республиканской партии против монархии и начавшись, как всегда, баррикадами в рабочих кварталах.
Испуганный Луи-Филипп отказался от престола в пользу своего внука, графа Парижского, но сделавшийся королем утром 24 февраля граф Парижский перестал уже считаться им к вечеру того же дня, так как образовавшееся из членов разных партий правительство издало декрет: <Республика учреждается как правительство Франции>. И так же точно, как и в июле 30 года, революция в Париже не вызвала ни малейших протестов нигде во всей Франции.
Политический деятель того времени Жюль Симон, который отказался присягнуть на верность Людовику-Наполеону, так говорит об этом перевороте: <Агитация была устроена либералами в пользу республики, которой они боялись: а в последнюю минуту подача голосов была организована республиканцами в пользу социализма, который внушал им ужас>.
Высшая власть сосредоточилась в руках Временного правительства, в которое вошли члены двух партий: республиканцев <парламентских> и республиканцев <демократических>. Каждая из этих двух партий понимала республику по-своему: первая, - она называлась <национальной>, - не шла дальше всеобщего избирательного права и трехцветного знамени; вторая, - она называлась партией <реформы>, - требовала социальной революции, немедленного улучшения положения рабочих и признала красное знамя.
Борьба между этими двумя партиями во Временном правительстве началась с первых же дней. Представители социальной партии преобладали в правительстве. Рабочие, вооруженные революцией, не сдавали оружия. Когда правительство издало декрет, чтобы все граждане имели право войти в национальную гвардию, рабочие вступили в легионы, и национальных гвардейцев оказалось в Париже до двухсот тысяч к середине марта. Возникли рабочие клубы, в которых коммунисты пропагандировали социальную революцию.
Чтобы ввести в жизнь формулу социалистов <право на труд>, член правительства социалист Луи Блан составил декрет: <Правительство французской республики обязуется гарантировать рабочему существование посредством труда; оно обязуется обеспечить работу каждому гражданину>. Вслед за этим декретом последовал декрет об устройстве <национальных мастерских>.
Однако осуществить это не удалось, между тем число безработных росло с каждым днем: к маю их было уже до ста тысяч в Париже. Им давали земляные работы на Марсовом поле с платой по два франка в день, потом оставили совсем без работы.
Избрано было всеобщей подачей голосов Учредительное собрание из девятисот представителей, в котором большинство стояло за политику буржуазной части Временного правительства, то есть хотело демократической республики и высказывалось против социального переворота. Социалисты пытались силой установить правительство социальных реформ. Подавая петицию в пользу Польши, они объявили собрание распущенным и провозгласили вновь Временное правительство, составленное исключительно из вождей социалистической партии, как то: Бланки, Барбес, Луи Блан, Кабе, Прудон, Ледрю-Роллен и другие. Но национальная гвардия вытеснила их из собрания.
Тогда поднялось восстание рабочих, и началась гражданская война.
Это было в июне. Собрание поручило генералу Кавеньяку подавить восстание рабочих, и оно было подавлено с большою жестокостью. Бои на улицах были очень кровопролитны. Пленные расстреливались. Социалистическая партия перестала существовать.
Тогда Учредительное собрание выработало <конституцию 1848 года> сообразно с политическими взглядами большинства членов: права личности были провозглашены, социальные же реформы только обещаны. Основами республики были признаны: семья, собственность, общественный порядок. Наконец, установлены были две власти, обе исходящие от французского народа: законодательная, передаваемая народом собранию из семисот пятидесяти представителей, избранных всеобщей подачей голосов, и исполнительная, вручавшаяся народом президенту республики, которому предоставлялось право назначать министров. Президент избирался по этой конституции на четыре года (как в Соединенных Штатах Америки).
Таким образом, власть над Францией должна была перейти в руки того, кто будет выбран президентом.
Начиная с февральских дней, боролись за власть только две партии; они и выставили своих кандидатов в президенты: одна - бравого усмирителя восстания рабочих генерала Кавеньяка, другая - Ледрю-Роллена. Партию бонапартистов старались даже не замечать по ее малочисленности, но она в короткое время развила энергичнейшую деятельность.
Принц Луи-Наполеон постарался забыть старый политический лозунг: <Кто победит Париж, тот победит и Францию>; точнее - он перевернул его. Получилось: <Кто победит Францию, тот победит и Париж>. Он постарался победить Францию провинциальную, крестьян французских, а не парижских рабочих, крестьян, отнюдь не разбиравшихся в программах политических партий, но хорошо знавших, кто был Наполеон.
Делал ли при этом что-нибудь он лично? Очень немного: только руководил издали своими приверженцами, наиболее энергичным из которых был его побочный брат, граф Морни. Правда, он немедленно явился в Париж из Англии, чуть только дошла до него весть о революции и свержении Людовика-Филиппа; но Временное правительство попросило его удалиться из пределов Франции. Помня шестилетнее заключение в крепости Гам, он не заставил себя упрашивать и поспешил уехать. Он вернулся только тогда, когда всеобщей подачей голосов был избран в Национальное собрание в нескольких департаментах.
Временное правительство очень встревожилось этим и хотело издать приказ об аресте его, ссылаясь на закон 1816 года, по которому все члены фамилии Бонапартов изгонялись из пределов Франции. Однако возобладало мнение, что <закон, направленный против одного только человека, недостоин великого собрания>. Тогда сложивший было уже свои полномочия и приготовившийся к новому бегству Луи-Наполеон остался скромно выжидать дальнейших событий.
Выбранный президентом таким громадным большинством голосов (за Кавеньяка было подано миллион четыреста тысяч голосов, за Ледрю-Роллена триста семьдесят тысяч), Луи-Наполеон поднял голову.
Он почувствовал, что наконец-то мечта его жизни исполнилась: хотя и не император еще, он стал уже хозяином Франции. Ему было в то время сорок лет.Никто не был более изумлен таким оборотом дела Луи-Наполеона, как император Николай, для которого этот принц все продолжал оставаться только незаконным племянником узурпатора дяди и пылким, хотя и неудачным деятелем итальянской революции 30 года.
Но с каждым новым донесением своего посланника во Франции, с каждым новым листом иностранных газет, которые им внимательно читались, раз дело шло об его исконном враге - революции, Николай изумлялся еще более, только теперь в обратную сторону. Он вполне искренне и с большим сочувствием говорил теперь о президенте Луи-Наполеоне: <Молодец!> - узнавая, как он расправляется с революционерами во Франции, хотя и поклялся, вступив во власть, <быть верным демократической республике и защищать конституцию>.
Хотя Учредительное собрание и продолжало заседать по-прежнему, но министры, избранные президентом из представителей монархических партий, уже посылали префектам в провинции приказы рубить так называемые <деревья свободы>, запрещая всякие политические собрания, и французская армия, вопреки решению собрания, получила приказ атаковать Рим.
Годы президентства Луи-Наполеона прошли в непрерывной борьбе его с республиканцами и в подготовке Франции к провозглашению Второй империи.
Уже в мае 49 года в Законодательное собрание из семисот пятидесяти членов его было избрано пятьсот монархистов. Это большинство в полном согласии с президентом и министрами давило республиканскую партию, отнимая у нее средства действия, как то: газеты, школы, всеобщую подачу голосов, право составлять политические общества.
Крупнейший из руководителей партии республиканцев - Ледрю-Роллен вынужден был эмигрировать в Лондон.
Постепенно и министров-орлеанистов президент заменил бонапартистами. Во всей Франции появились католические гимназии и начальные школы, а школы для девочек были поручены монахиням.
Президент остался верен своему правилу опираться на крестьян. Он часто ездил по провинции и всюду говорил с большим искусством речи, проводя в них свои <наполеоновские идеи>. Его агенты в толпе слушателей кричали: <Да здравствует Наполеон!..> Но с течением времени начали уже кричать как бы в соловьином экстазе: <Да здравствует император!>
Луи-Наполеон отнюдь не делал вида, что его смущают подобные проявления восторга толпы. Он не запрещал таких криков. Напротив, когда после смотра армии в Сатори в октябре 50 года кавалерия кричала: <Да здравствует Наполеон!>, а пехота по приказу командовавшего ею генерала вздумала молчать, военный министр уволил этого генерала в отставку.
Луи-Наполеон все гуще окружал себя своими сторонниками, готовыми на самые энергичные меры для восстановления империи, и на первом месте среди них стоял его брат, граф Морни, из которого вышел человек недюжинных способностей, биржевой спекулянт, организатор многих торговых и промышленных обществ, вращавшийся в среде практических людей, ясно видевший цели, к которым надо было идти, и средства, благодаря которым их можно было достигнуть.
Но он был только делец; среди военных же наиболее ревностным и способным сторонником наполеоновской идеи был полковник Флери, неспособный отступать ни перед какой опасностью. Он отыскал в Африке Сент-Арно, и этот генерал был приглашен в Париж и сделан военным министром. А когда стал военным министром, то немедленно приказал убрать из всех казарм декрет 48 года, который давал Учредительному собранию права требовать вооруженную силу.
Префектом полиции был назначен сторонник принца Луи весьма исполнительный Мопа; к заговору примкнули и начальник парижского гарнизона генерал Маньян, и генерал Авостин - командир национальной гвардии, и много других видных представителей вооруженных сил Парижа: опыт неудачных путчей в Страсбурге и Булони отлично был учтен Луи-Наполеоном, и теперь он сделал все, чтобы бить наверняка.
В свою очередь и республиканцы организовали тайные общества для борьбы с президентом, который не имел желания сложить свою власть к концу четырехлетия, на какое был избран, но эти общества не только не были объединены одним руководством, но даже враждовали друг с другом. Между ними выделялись: партия бланкистов, социалистическая партия Луи Блана и <Союз коммунистов>.
Агенты правительства обвиняли эти общества в том, что они имеют склады оружия и готовят нападение на префектуры, а президент, открывая собрания по подготовке к выборам, говорил о <демагогическом заговоре, который организуется во Франции и в Европе>.
Луи-Наполеон, убедившись в том, что все военные силы Парижа в его руках и ему будут послушны, решился не ожидать конца своих полномочий как президента и произвел переворот. 2 декабря 1851 года он издал декрет, которым Законодательное собрание распускалось и французский народ, в силу всеобщего избирательного права, призывался к избирательным урнам. Исполнительная власть восстала против власти законодательной.
Чтобы обеспечить себе успех без сопротивления, Луи-Наполеон приказал арестовать ночью главных вождей партий.
Однако свыше двухсот членов Законодательного собрания все-таки нашли возможность собраться и, что было вполне согласно с конституцией, постановили низложить президента. Солдаты арестовали депутатов собрания и отвели в тюрьму.
Большими отрядами проходя по улицам и бульварам, солдаты на другой день стреляли залпами в безоружную толпу, даже в тех, кто выскакивал из квартир верхних этажей на балконы, чтобы посмотреть, что за стрельба на улицах.
В кварталах Сент-Антуан и Сен-Мартен, рабочих кварталах Парижа, не замедлили появиться баррикады, но для борьбы с целым парижским гарнизоном силы были слишком неравны.
Участником борьбы республиканцев с президентом в эти дни 2 - 4 декабря, депутатом собрания, Виктором Гюго, бежавшим из Франции, была написана в эмиграции книга <История одного преступления>, полная потрясающих подробностей разгрома Парижа <маленьким Наполеоном>, как он назвал президента в своем знаменитом памфлете.
По документам, найденным в Тюильри в 1870 году, арестованных в связи с переворотом 2 декабря, было свыше двадцати шести тысяч, из которых пятнадцать тысяч приговорены были к ссылке (девять с половиной тысяч - в Алжир, около двухсот пятидесяти - в Кайенну).
Так сделан был Луи-Наполеоном решительный шаг к трону. Подача голосов назначена была на 20 декабря, и семь с половиной миллионов высказалось за то, что <народ желает сохранения власти Людовика-Наполеона Бонапарта и дает ему полномочия на составление конституции на основаниях, изложенных им 2 декабря>.
К этому можно было бы добавить: <Притом изложенных гораздо убедительнее пулями и штыками, чем словами>.
Самый день 2 декабря был выбран принцем Луи потому, что в этот день совершена была коронация Наполеона I и в этот же день произошло знаменитое Аустерлицкое сражение, в котором Наполеон разбил соединенные русско-австрийские силы и обратил в бегство императоров Александра и Франца.
Нужно было только получить полномочия на составление новой конституции, составить же ее не представляло труда. И она была составлена так, что президент, избранный теперь уже на десять лет, а не на четыре года, становился самодержавным властелином Франции.
Он был ответствен теперь только перед народом, объявлявшим свою волю плебисцитом, то есть был безответствен. Он имел право самостоятельно заключать договоры с другими державами, объявлять войну и осадное положение, назначать на все должности и издавать законы.
Все военные и гражданские чины должны были приносить ему присягу на верность как монарху.
Дальше этого идти уже было некуда. Оставалось только вместо маловразумительного слова <президент> поставить пышное слово <император> и вместо <десяти лет> поставить знак бесконечности, имея в виду еще и династические интересы.
Такие результаты декабрьского переворота, конечно, обеспокоили не только революционные круги, но и всех вообще государственных деятелей Европы и особенно монархов. Больше всех возмущен был этим Николай I.
Пока Луи-Наполеон подавлял революцию во Франции, он был, конечно, и приемлем и даже более чем на месте в глазах Николая: он готов был думать, что даже и Бенкендорф и Клейнмихель при таких обстоятельствах не могли бы действовать энергичнее и умнее.
Но стремиться стать императором или даже королем... Это, по понятиям Николая, было бы во всяком случае оскорбительным для монархической власти, которая должна быть прежде всего наследственной.
- Пусть он будет всем, чем хочет, этот Людовик-Наполеон, - говорил он возмущенно, - хотя бы великим муфтием*, если ему это нравится, но что касается до императорского или королевского титула, то я не думаю, что он будет настолько неосторожен, чтобы его добиваться.
_______________
* М у ф т и й - мусульманский богослов.Между тем, верный своим наследственным способностям нравиться, сам Людовик-Наполеон уже через месяц после переворота обратился к Николаю с письмом, похожим на докладную записку, которая составлена с таким расчетом, чтобы быть непременно одобренной начальством.
Он всячески выпячивал в этом письме необходимость сделать то, что он сделал, так как <деятельность партий угрожала Франции анархией, которая вскоре могла бы обнять всю Европу...>
Если <всю Европу>, то значит и Россию; недвусмысленно принц Луи давал понять Николаю, что он заботился и о его благополучии и покое, совершая свой кровавый переворот; что у него, президента Франции, с ним, императором России, вполне общие интересы, почему он и действовал <по-русски>.
Свое письмо он заканчивал так: <Правительство будет особенно заботиться о поддержании внешнего мира и о более близких отношениях к кабинету вашего величества>.
Конечно, Николай не замедлил ответить, что очень доволен энергичными действиями президента на пользу порядка в Европе, поздравил его с <доверием> к нему Франции, избравшей его снова на десять лет, уверил его, что всегда встретит он в нем <полную готовность соединиться для совместной защиты священного дела сохранения общественного порядка, спокойствия Европы, независимости и территориальной целости ее государств и уважения существующих трактатов>.
Трактаты же были всякие; между ними был и Венский 1815 года, которым раз и навсегда воспрещалось представителям дома Бонапартов занимать престол Франции.Однако престол Франции был занят и именно Бонапартом, президент ли он был, или король, или император: Венский трактат был нарушен, и Николай не мог этого не понимать; но он ни за что не хотел признать этого открыто. Просто он был так воспитан, что считал неприличным замечать чужое неприличие.
Со всех сторон Европы, из столиц, где были русские посольства, шли к нему тревожные депеши дипломатов школы канцлера Нессельроде.
Барон Бруннов, русский посланник в Англии, доносил, что в Лондоне все очень встревожены декабрьским переворотом, что там боятся войны, которую может начать новый полновластный самодержец Франции, начиненный, как бомба, <наполеоновскими идеями>, что трехсоттысячная армия французов будто бы уже начинает бряцать оружием, чтобы придать больше блеска ореолу племянника воинственного дяди.
Николай на этом донесении сделал такую пометку: <Я уверен, что если Франция начнет войну, то первые ее удары будут направлены не против Германии, а скорее против Англии, так как там это более вероятно, чем возможно>.
Ему так хотелось, чтобы скорее развалилось <сердечное соглашение>, что он уже принимал желаемое за необходимое, тем более что, по уверениям того же Бруннова, Англия была совершенно неспособна к сухопутной войне, - она не имела постоянных войск, а с кем же и воевать, как не с соседом, не имеющим большой армии? Именно только так и привык вести войны сам Николай с персами, с кавказскими горцами, с турками в 28 году.
Может быть, никогда за все сорок лет с падения Наполеона I дипломаты не работали так усиленно, как в 1852 году, стараясь как-нибудь выйти из того запутанного положения, в какое поставил их <Наполеон маленький>.
Что он стремился к провозглашению во Франции Второй империи - это было очевидно для всех; что вслед за этим неизбежно последует отнюдь не восстание в Париже, а война в Европе, - в этом не сомневались дипломаты, постигшие уже со свойственной им хитростью таинственный характер французского президента.
И если император Николай с легким сердцем пророчил, что французская армия замарширует на северо-запад, то политики Лондона заранее начали готовить все доводы к тому, чтобы набухающую грозовым электричеством тучу направить из французских гарнизонов на юго-восток.
Дипломаты не ссорятся с теми, кого опасаются; напротив, перед ними они рассыпаются в любезностях. Поэтому барон Бруннов предупреждал Николая, что если Людовик-Наполеон объявит себя императором, то Англия первая признает за ним этот титул. Австрийский министр иностранных дел, князь Шварценберг, тоже советовал русскому канцлеру признать империю, ссылаясь и на то, что <Людовик-Наполеон оказался лучшим и единственным охранителем порядка во Франции>.
Пруссия заявила Николаю, что готова <действовать в полном согласии с Россией>. Николай же был совершенно непреклонен и поручил русскому послу в Париже Киселеву отклонить принца Луи от пагубной мысли об императорском титуле, сам же лично внушал это французскому послу при своем дворе Кастельбажаку.
Переговоры дипломатов все шли. Кипы бумаг, исписанных по этому вопросу, грозили обратиться в горы.
В мае 52 года Николай был в Берлине. К нему для переговоров все о том же <возможном изменении формы правления во Франции> был командирован президентом барон Дантес-Геккерен, убийца Пушкина, забывший уже свою былую верность Бурбонам и служивший Бонапарту. Николай принял его как бывшего офицера своей гвардии.
Барон Геккерен изложил надежды президента на поддержку императора России в его домогательствах, причем Луи-Наполеон обещал даже разоружение, чтобы уверить все державы в своем миролюбии.
Николай возразил, что, по его мнению, положение принца и без императорского титула превосходно; окончательно же высказаться по этому вопросу он обещал тогда, когда принц Луи действительно разоружится и будет соблюдать Венский трактат в том пункте, который касается наследственности власти.
Дантес поспешил заверить Николая, что Луи-Наполеон и не собирается передавать власть кому-нибудь из своих родственников, так как всех их он одинаково презирает; детей же у него, пока еще холостото, нет.
Между тем Николай видался не только с королем прусским, но и с юным Францем-Иосифом, чтобы укрепить нити <Союза>. В том, что Людовику-Наполеону надо решительно отказать в праве передачи власти кому-либо из Бонапартов, все три монарха были вполне согласны.
Англичане же оказались гораздо более ветрены: они не видели особенной важности в этом вопросе, а престарелый фельдмаршал Веллингтон, когда к нему обратились за мнением, сказал ворчливо:
- Франция - и престолонаследие! Разве эти два понятия были там связаны в текущем веке?.. Наполеон I ушел в изгнание. Карла Х выгнали, Людовика-Филиппа выгнали... Почему же все думают, что не выгонят этого нового Бонапарта? И почему так много говорят о престолонаследии, когда нет никаких вероятий, чтобы оно вообще состоялось когда-нибудь?..
Старик оказался прав, как известно; Николай же все старался убедить Луи-Наполеона оставаться по-прежнему президентом и не объявлять Францию империей. Он весь был во власти <исторических фактов, которые не могут быть стерты словами>, как писал он принцу.
Когда же к концу 52 года стало известно, что, несмотря ни на какие советы Николая, принц Луи твердо и бесповоротно решил принять титул императора, перья дипломатов заскрипели с удвоенной силой, чтобы решить, как должны себя вести при этом посланники России, Австрии, Англии, Пруссии; как должны будут писать к новоявленному императору монархи этих держав в частных письмах:(<мой брат>), как они писали друг другу, или только (<мой дорогой друг>), и можно ли позволить Луи-Наполеону наименовать себя <Наполеон III>.
Последнее особенно возмущало Николая, который упорен был в своем взгляде на Наполеона Бонапарта как на обыкновенного узурпатора престола, лишенного всяких династических прав по Венскому трактату. Если же признать, что на троне Франции сидит Наполеон III, то, значит, нужно порвать Венский трактат и признать династию Бонапартов равноправной с династией Бурбонов. Кроме того, если счесть за Наполеона II давно умершего в Вене юного герцога Рейхштадтского, то где же и когда он царствовал, этот герцог?
Цифрадоводила Николая до бешенства. Относительно поведения посланников держав <Священного союза> он решил, что они могут явиться в Тюильри по приглашению президента, но должны будут тотчас, как только провозглашена будет империя, сложить свои полномочия. Обращение же монархов <Союза> к императору Наполеону III должно быть отнюдь не ; а только: <Его величеству, императору французов>.
Пока шла вся эта сложнейшая и тончайшая по своим мотивам переписка, Людовик-Наполеон, окончательно подготовивший при помощи многочисленных своих агентов убедительнейшие результаты плебисцита, приступил к осуществлению мечты своей юности, мечты своей матери, мечты, взлелеянной в тихом замке Арененберг, в кантоне Тургау.
На всенародное голосование было поставлено предложение сената о <восстановлении императорского достоинства в пользу Людовика-Наполеона и его потомства>. Это было 21 ноября, а 1 декабря объявлены уже были результаты голосования; за предложение высказалось около восьми миллионов, против - около двухсот пятидесяти тысяч и воздержалось от подачи голосов несколько более двух миллионов человек.
В ночь с 1 на 2 декабря, как только окончился подсчет голосов, сенаторы и другие высшие чиновники торжественно, в каретах, с факелами впереди, двинулись к дворцу президента, <волей народа> ставшего императором. Новый император произнес пышную речь. Он даже призывал к сотрудничеству <независимых людей, которые могли бы помочь ему своими советами и ввести власть в надлежащие границы, если бы она их когда-нибудь перешагнула>.
Так 2 декабря 1852 года, в день годовщины знаменательнейших событий: коронации Наполеона I, битвы трех императоров при Аустерлице и кровавого переворота, совершенного им самим, - принц Луи-Наполеон стал императором Наполеоном III.
Он не забыл порадовать мать, которая не могла торжествовать теперь с ним вместе: на ее могиле в Рели, где она покоилась рядом с его бабкой Жозефиной, он приказал поставить заранее заготовленный великолепный памятник с надписью <Королеве Гортензии ее сын Наполеон III>.
Первой державой, которая признала его сразу и без всяких оговорок, была, как и ожидали, Англия. На полученном известии об этом Николай написал: <Это похоже на то, как дети говорят, когда боятся: <Дядюшка, боюсь!..> Любопытно, как наивно со стороны английских министров сознание страха. Это печально!>
Да, это оказалось действительно печально для России: <сердечное соглашение> не только не раскололось, но даже как будто еще более скрепилось спасительным страхом английских министров; но насколько именно печально, этого не определял и едва ли мог это определить слишком самонадеянный Николай.
Перед ним только все отчетливее начал вырисовываться облик загадочного сорокачетырехлетнего человека, которого причудливая судьба из революционера, каким он проявил себя в Италии, сделала палачом революционеров во Франции, из узника крепости Гам - самодержавным, как и он, императором, причем ни он сам, ни вся Европа ничего не сделали, чтобы воспрепятствовать этому вооруженной силой.
Толстый Людовик-Филипп при первой же вспышке февральской революции трусливо бросил трон, на который втащили его крупнейшие банкиры Франции - Казимир Перье, Лаффит и другие; этот, ясно было, отнюдь не уступит без сильнейшей борьбы трона, к которому стремился так долго, так упорно и которого добился, наконец, не благодаря банкирам, а <волей нации>.
Николай видел Луи-Наполеона только в 1814 году, когда тому было шесть лет, и смутно помнил его; но теперь, после его <избрания>, он пристально вглядывался в портрет его, на котором новый император был изображен в военном мундире с эполетами, с одинокой звездой на левой стороне груди и с лентой через плечо... Его открытый, широкий, лысеющий лоб, его тяжелый взгляд человека, верящего в себя и не верящего никому, кроме себя, его горбатый орлиный нос, закрученные в две острые шпаги усы и узкая, длинная эспаньолка, уже узаконенная во французской армии (высший признак самодержавности монарха!), - все это внимательно рассматривалось Николаем.
Своего соперника, и соперника сильного, потому что изворотлив и хитер, - он чувствовал в нем; но он знал в то же время, что их разделяют слишком большие пространства немецких земель. Он думал, что война между ними если и возможна, то только в форме чисто дипломатической, себя же самого он считал столь же непревзойденным дипломатом, сколь крупнейший из его генералов - <отец-командир> князь Паскевич - считал себя непревзойденным стратегом и шахматистом.Глава третья
ТРЕТИЙ САМОДЕРЖЕЦ - ЕГО ВЕЛИЧЕСТВО КАПИТАЛ
IАнглия торговала со всем миром и колоссально богатела. Со времен войны с Наполеоном I ей не приходилось воевать в Европе, а колониальные войны, какие она вела, были незначительны по размерам.
Англией, как это повелось издавна, правила родовая аристократия, правда с небольшою примесью <манчестерцев>, то есть представителей торгово-промышленного капитала.
В Англии офицерские места продавались - явление чрезвычайно странное в XIX веке; но покупали их младшие сыновья аристократических семейств, чтобы иметь возможность существовать, так как по праву майората только старшие сыновья наследовали состояния своих отцов: огромные имущества аристократии таким образом не дробились.
Английские промышленники того времени были так могучи, что, например, манчестерские фабриканты тканей говорили: <Если бы найден был доступ на другую планету и если бы оказалось, что эта планета заселена человекоподобными существами, нуждающимися в одежде, мы взялись бы в самый короткий срок одеть всех обитателей этой планеты>.
Могучая промышленность искала всюду новых и новых рынков сбыта. Англия добывала железа и чугуна гораздо больше половины всего, что добывалось тогда во всей Европе.
Половина всего ввозимого в Европу хлопка шла на манчестерские фабрики; две трети механических веретен в Европе для производства льняных тканей приходилось на долю Англии.
Одних только больших торговых кораблей к началу пятидесятых годов считалось в Англии до шестнадцати тысяч - почти половина всего торгового флота Европы.
Нигде в мире не было столь мощного капитала, как в Англии, и нигде в мире не было столь вопиющей нищеты, как там.
Замена ручной работы машинами позволила фабрикантам брать на работу вместо взрослых мужчин женщин и, к стыду Англии, детей.
Владельцы угольных шахт даже пятилетних ребятишек принимали в шахты: должность этих рабочих состояла только в том, что они отворяли двери при провозе вагонеток с углем. Этих несчастных малюток опускали в шахты с шести часов утра, и там они проводили в темноте и грязи целые дни, не смея отойти от дверей, к которым были приставлены. Каторжные работы в рудниках считались в те времена тягчайшим наказанием даже для взрослых, вполне сознательно совершавших те или иные преступления против общества, отлично зная при этом, как именно могут быть они наказаны по суду, если их преступления будут раскрыты.
Но в Англии того времени каторгой становилась жизнь детей пролетариата, едва только они открывали глаза на жизнь.
Они не видели неба, с утра до ночи несколько лет подряд работая в шахтах.
Годам к десяти они сами начинали возить по рельсам вагонетки с углем. Квершлаги шахт того времени были узки, низки, местами в них приходилось просто ползти на четвереньках, упираясь руками в вонючую грязь...
Там работали мальчики и девочки вместе, очень рано обучаясь у взрослых омерзительным ругательствам, пьянству, разврату, преступлениям... Становясь совершеннолетними, они наполняли тюрьмы.
Только в начале сороковых годов английский парламент удосужился заняться вопросом о детском труде в шахтах и запретил его. Но этим он поставил в безвыходное положение родителей, ибо многим семьям углекопов даже и такая явно каторжная работа детей казалась все-таки лучше голодной смерти, близость которой особенно грозно ощущалась во время торговых кризисов, заставлявших промышленников и фабрикантов прекращать работы.
Если манчестерские фабриканты готовы были одевать целые планеты, только бы нашелся к ним доступ, то манчестерским ткачам во время подобных кризисов вовсе не во что было одеваться и нечего есть.
В самом Лондоне, в котором было тогда два с половиной миллиона жителей, - в то время как во всей Англии только семнадцать миллионов, - на рынке между кварталами Уайт-Чепл и Бетнал-Грин еженедельно по вторникам родители приводили детей в возрасте от семи до десяти лет и предлагали их первому попавшемуся хозяину внаймы на какую угодно работу по пятнадцати часов в день.
Это был крикливый торг, так как родители с ругательствами вырывали друг у друга из рук хозяев, приходивших на рынок. Они всячески выхваляли своих детей и ругали чужих; они раздевали их торопливыми руками, чтобы воочию показать, как хорошо они сложены, какие они сильные для своих десяти лет (и семилетние шли при этом за десятилетних).
И ведь это совсем не был невольничий рынок; это было только узаконенное обычаем место, где лондонская беднота избавлялась от голодных ртов.
А между тем кварталы Уайт-Чепл, Бетнал-Грин, Сент-Джайлс, населенные ужасающей беднотою, находились рядом с Сити, где высились роскошные особняки надменных аристократов, миллионеров-банкиров.
Кварталы бедняков в те годы казались совсем покинутыми всякою вообще администрациею. Узкие улицы здесь не мостились; площади представляли собой гнилые болота; домишки были нередко сколочены просто из ящичных досок, и в этих домишках целое семейство имело нередко только одну постель.
Если в Сити умирала ежегодно одна женщина на шестьдесят, то в Уайт-Чепле - одна на двадцать восемь. Если там все было рассчитано на то, чтобы продлить человеческую жизнь, то здесь все соединялось, чтобы сделать ее как можно короче.
Нечего и говорить о том, что кварталы бедноты кишели проститутками, которые никому из мужчин не давали проходу, чуть только темнело и зажигались уличные фонари. На улицы выходил и плотными толпами двигался все тот же голод.
Рабочие боролись, как могли.
Они объединялись в союзы отдельных ремесел. Они и раньше составляли синдикаты, чтобы не продешевить, отдавая свой труд, но к Июльской революции во Франции Англия уже имела с легкой руки Роберта Оуэна кооперативные общества, депутаты которых съезжались на конгрессы. Тогда же пущено было в обращение и самое слово <социализм>.
В начале пятидесятых годов был основан тредюнион - союз, объединивший рабочих всех видов груда. Целью этого объединения прежде всего была организация общей стачки, чтобы через парламент добиться закона о восьмичасовом рабочем дне.
Крупные промышленники и политические деятели переживали дни ужаса и паники. На объединение рабочих они ответили объединением заводчиков и фабрикантов. Рабочего не принимали на работу, если он не мог представить удостоверения, что не принадлежит ни к какому рабочему союзу.
Так началась организованная война между английскими промышленниками и рабочими. В ответ на требование последних о повышении платы и восьмичасовом рабочем дне первые закрывали фабрики и заводы.Революционный 1830 год сделал Францию такою же буржуазно-парламентарной страной, как и Англия; кроме того, в Англии в то время вступили в министерство лиги представители либеральной партии; это сблизило Англию с Францией, оторвав ее в то же время от союза с тремя большими государствами Восточной Европы: Россией, Австрией и Пруссией.
Так Европа распалась на две части: в первой - короли только царствовали, но не управляли, предоставив это трудное дело крупной буржуазии; во второй - абсолютные монархи остались на страже трактатов 1815 года. В ней руководили политикой Николай I и австрийский канцлер князь Меттерних, опекавшие хотя и неограниченного, но тем не менее слабоумного императора Австрии Фердинанда, отца малолетнего Франца-Иосифа. Недалекий король Пруссии Фридрих-Вильгельм III во всех делах внешней политики ожидающе оглядывался на Николая и всегда и во всем был с ним согласен; при подавлении восстаний в Польше он снабжал армию Паскевича провиантом и не возражал против того, чтобы русские войска двинулись на Варшаву со стороны прусской границы.
Но не одни только правительства делали политику в Европе; в дело политики все заметней и ярче вмешивались революционные организации. Они действовали через печать на общественное мнение или же непосредственно на членов правительства. Ненавидевший русских и всяких других революционеров Николай во всякий момент готов был вместе с пшеницей своих помещиков экспортировать вооруженную силу куда угодно для защиты <законности и порядка>.
Но и у этого рыцаря законности была своя ахиллесова пята. Основой общеевропейской внешней политики тогда была система <европейского равновесия>. Правда, эту систему девятнадцатый век получил в наследство от восемнадцатого, но ловкость рук и быстрота, с которыми Наполеон I пытался перекроить в несколько лет всю карту Европы, заставили державы, принявшие участие в Венском конгрессе 1815 года, особенно возлюбить именно эту систему. Карту Европы тогда перекроили вновь и в трактат ввели статью, воспрещающую каждой из пяти великих держав (мелкие этого и не посмели бы сделать) в какой бы то мере нарушать территориальные основы этой системы.
Когда первая война русских с Турцией закончилась Адрианопольским миром, европейские политики, опираясь на статьи Венского трактата, приняли все меры, чтобы его ликвидировать. Кровопролитная война, стоившая много жертв людьми, особенно вследствие бездарности русских генералов и пренебрежения к медицине, почти ничего не дала России.
Между тем очень выигрышное в торговом отношении положение Константинополя на проливах привлекало к нему внимание всех правителей Европы.
Сильнейшая морская держава, имевшая колонии во всех частях света, Англия, более чем какая-либо другая из европейских держав, стремилась к господству над Константинополем и проливами: тот, кто владел этим гениально расположенным городом, владел и всем ближайшим к Европе мусульманским Востоком, - крупный английский капитал всячески предпочитал в этом отношении слабого турецкого султана могущественному русскому царю. Английские правители понимали жизненное значение для России выхода через проливы. Желая изолировать Россию от мирового рынка и лишить ее свободы морских сообщений, английский капитал принимал все меры, чтобы прочно обосноваться непосредственно у русских границ, сделать Турцию антирусским форпостом. Обширная программа экономического и политического подчинения Турции, проводимая державами капиталистического Запада, маскировалась словами о покровительстве туркам, о защите независимости Оттоманской империи. Это была лицемерная маска, прикрывавшая лишь борьбу захватчиков.
Именно здесь, на этом стыке Средиземного и Черного морей, издавна уже завязался тугой и сложный узел англо-русских отношений.
Больше всего надеялась Англия на Францию, как на единственную сильную союзницу в борьбе с Россией за столицу Турции; а борьбу эту она считала неизбежной рано или поздно.
Венский конгресс гарантировал Бурбонам трон Франции, но Бурбоны были сброшены в июле 1830 года, и в то время как Николай счел Луи-Филиппа узурпатором и готовил против него интервенцию, Англия так же безоговорочно признала его, как впоследствии и Наполеона III, и Николаю в конце концов пришлось удовольствоваться только личною ненавистью к Луи-Филиппу и отказать ему в обращении.
Когда же восставшие против Николая поляки обратились за помощью к Западной Европе, французский министр-президент Казимир Перье поручил Талейрану предложить Англии совместное выступление в пользу Польши. Однако руководитель английской иностранной политики лорд Пальмерстон отказался от этого шага: дело ведь не касалось ни Константинополя, ни проливов. Он ограничился только чисто дипломатической перепиской по польскому вопросу.
Но беспокойство Пальмерстона достигло высшей степени, когда против султана восстал египетский паша Махмет-Али в 1833 году. Его поддерживали и давали ему опытных военных советников французы, вследствие чего Измаил-паша, его сын, одерживал над турецкими войсками одну победу за другой.
Пальмерстон понимал, конечно, что, помогая Махмет-Али, французы собирались мирно овладеть Египтом. Однако это понимал и Николай, пославший черноморскую эскадру на помощь султану и небольшой, но вполне достаточный как авангард десант.
Как раз в это время английский флот блокировал Голландию, и Пальмерстон не мог собрать внушительную морскую силу для помощи султану. Но он постарался запугать его близостью полного раздела оттоманской монархии и склонил к заключению скорейшего мира с Махмет-Али, - отдать ему меньшее, чтобы не поплатиться большим.
Тем энергичнее стал действовать Пальмерстон впоследствии, чтобы склонить султана не возобновлять с Россией выгодный для нее и невыгодный для Англии союзный Ункиар-Скелесский договор, и вполне достиг своей цели.
Но Николай тем временем пробовал, действительно ли непроходимы для русских войск подступы к богатой Индии, не осиленные ни князем Бековичем-Черкасским при Петре, ни атаманом Платовым с его двадцатитысячным казачьим отрядом при Павле.
И вот в 1836 году русские, совершенно неожиданно для Пальмерстона, уже любовались Индией с плоскогорий Афганистана, а через три года после того граф Перовский начал пробиваться через песчаные пустыни к Хиве. Пусть этот первый блин вышел и комом, но завоевание всей Средней Азии Россией становилось уже возможным в недалеком будущем, и Англия сознавала свое бессилие этому помешать.
Сильная своим умением прибирать к рукам огромные страны, как Ост-Индия, и даже целые материки, как Австралия, английская крупная буржуазия видела, что многие страны, которые она уже считала своими колониями, ускользают из ее рук.
На почве борьбы с английским влиянием в Персии погиб Грибоедов, автор не только <Горя от ума>, но и проекта русской торговли с Востоком.
Николай, только что договорившийся в 1833 году с султаном о закрытии проливов для военных судов английского и французского флотов, считал себя обеспеченным от нападения со стороны Черного моря и начал лихорадочно усиливать свой Балтийский флот. Ежегодно должны были строиться два линейных корабля и один фрегат на петербургских верфях, а кроме того, один корабль и один фрегат в Архангельске.
Столкновение с Англией он предвидел: об этом он писал Паскевичу еще за двадцать лет до начала Восточной войны, когда усиленно начал укреплять Кронштадт и Севастополь с моря.
Но, готовя довольно большой флот с хорошо обученными командами, начиная заводить даже паровые колесные суда как боевые единицы флота, Николай упустил из виду то, что свойственно ему было упускать из виду всегда: прогресс, движение вперед пытливой человеческой мысли.
Он любил строить прочно и надолго, как гоголевский Собакевич, но он забывал, что, кроме никем и ничем не ограниченной власти самодержцев, в мире царит сила ума и что изобретатель паровой машины сделал гораздо больше для изменения жизни человечества, чем все генералы его свиты в казачьих и прочих мундирах, один другого блистательней и краше.
И если, борясь всю жизнь с революцией, он не сумел догадаться, что главный и непобедимый революционер - время, то и, вводя новую судостроительную программу в 1833 году, он не предвидел движения техники вперед, что к началу пятидесятых годов винтовые паровые суда, введенные в строй английского и французского флотов, сделают невозможным сопротивление им русских парусных и даже колесных паровых судов.
Маршируя всю жизнь сам и заставляя неукоснительно образцово маршировать других, Николай не ценил творческого таланта народа, его замечательных ученых и изобретателей. Виновником технической отсталости России в то время был сам царь.Какие бы условия ни были этому причиной, - удачное ли положение при устье Темзы, известной еще древним финикийцам*, или <Великая хартия вольностей>**, - но Лондон сделался для девятнадцатого века крупнейшим торговым центром, таким же, как Тир или Карфаген для древности, или Венеция и Генуя для средних веков.
_______________
* Ф и н и к и й ц ы - народ, населявший северо-восточную и центральную часть побережья Средиземного моря и основавший в IX в. до н. э. колонию Карфаген на северном берегу Африки.
** <В е л и к а я х а р т и я в о л ь н о с т е й> - грамота, данная английским королем Иоанном Безземельным в 1215 г. Эта хартия буржуазными историками считается основанием конституционных прав англичан.Лондон был банкирской конторой для всего мира. Здесь оформлялись иностранные займы, здесь пускались в ход все крупнейшие финансовые предприятия.
Можно было двигаться на пароходе вниз по Темзе от собственно Лондона к морю несколько часов и видеть справа и слева угнетающе-однообразную картину: из-за густейшего леса мачт, парусов, пароходных труб вырисовывались в тумане, похожем на дым, складочные конторы, магазины, фабрики, жилые дома... и совершенно без промежутков шли док за доком: за Лондонским Индийский, за Индийским Внешний, за Внешним Гринвич, за Гринвичем Ост-Индский, - каждый док по нескольку миль длиною, и этому однообразию изобилия совершенно не виделось конца, и все это неисчислимое богатство принадлежало частным компаниям, охранялось же оно от иностранных грабительских покушений только военным флотом: практические дельцы, англичане считали совершенно излишним содержать большую армию в мирное время. Кроме того, большие сухопутные армии для войны в Европе должны были найтись у континентальных государств, с которыми Англия вступала в союзы.
Поэтому Франция, - была ли она королевством, республикой или империей, - являлась нужнейшей для Пальмерстона страной в его подготовке борьбы с Николаем при помощи пушек и штуцеров.
Правда, Николай в бытность его в Виндзоре в 44 году предлагал юной тогда Виктории своих бравых гренадеров на случай каких-либо затруднений, однако никто из государственных людей Англии не подумал отнестись к этому сочувственно: самая идея союза Англии с Россией казалась им совершенно противоестественной.
Но вот вскоре после отъезда Николая в Петербург несколько расстроились дела <сердечного соглашения>: Франция вышла из рамок политических приличий в Марокко и на островах Таити и тем задела интересы англичан. Лорд Абердин, глава кабинета министров, пригласил к себе Нессельроде, бывшего в то время на водах за границей, для обсуждения вопроса о союзе.
Николай ликовал: <Ведь я им говорил, что они без меня не обойдутся и будут просить о помощи, - писал он на донесение Нессельроде. - Вот плоды их подлости за четырнадцать лет!>
По желанию Николая и просьбам Нессельроде лорд Абердин написал меморандум своих бесед с Николаем на тему <больного человека> и спрятал его в архив, как ни к чему не обязывающую бумагу, а с Францией помирился.
Между тем прежняя политика Англии у постели <больного человека> продолжалась. Послом в Константинополь был назначен сэр Стратфорд Канинг, - впоследствии сделанный лордом Редклиф, - яростный ненавистник России, старавшийся держать в подчинении себе всех высших чиновников султана. Он тайно руководил и отправкой английского оружия контрабандным путем на Кавказ горцам, чтобы как можно более затруднить Николаю покорение этой страны. В этом ревностно помогали лорду Редклифу и французские консулы юга России и Одессы - Тэт-Бу де Мариньи и Омер де Гелль, муж французской поэтессы Адели.
За помощью к Николаю обратились не английские лорды, а совсем юный, восемнадцатилетний император Австрии Франц-Иосиф, в пользу которого отказался от престола впавший в панику и бежавший из Вены его отец Фердинанд в грозном для многих европейских монархов 1848 году.
Может быть, и он обошелся бы все-таки без помощи русских войск, но войска пришли: небольшая венгерская армия сдалась им без боя, Николай получил от эмигрантов прозвище <жандарма Европы>, Англия же еще более обеспокоилась усилением его влияния, и через четыре года, когда Франция сделалась империей, английские политики решили, что настало время решительных действий.
Когда все готово уже для ссоры, подсчитаны ресурсы противника и приведены в полную ясность свои, тогда ищут обыкновенно хоть сколько-нибудь подходящего предлога для начала.
Таким именно предлогом оказался вопрос о <святых местах> Палестины, где ключами от вифлеемской церкви хотели владеть католические ксендзы, как до того владели ими православные священники. Вопрос по существу был вздорный и ничтожный, но из этих ключей сумели сделать совсем другие ключи - ключи к европейской драме, получившей название Восточной войны.
В николаевской России не канцлер Нессельроде по существу ведал иностранной политикой, а сам Николай. И в то время как испытанный дипломат князь Меншиков, доказавший еще четверть века назад свое умение говорить с азиатскими монархами и засаженный за это уменье персидским шахом Фетх-Али в крепость, был послан царем в Константинополь вести переговоры там, на месте, о <ключах> и прочем, - Николай решил сам начать переговоры, только уже не с султаном, а с представителем Англии при своем дворе.
9 января 1853 года был раут у великой княгини Елены Павловны, на который приглашен был английский посланник Гамильтон Сеймур, потому что с ним хотел побеседовать Николай об очень важном деле. Это важное дело было - раздел Турции на тех же основаниях, на которых при Екатерине II проведены были разделы Польши.
По мысли Николая, к дележу Турции должны были приступить - и притом немедленно - только две державы: Россия и Англия. С Францией, в которой воцарился Наполеон III, начавший спор о <святых местах>, то есть о покровительстве христианам, подданным султана, покровительстве, издавна принадлежавшем России, Николай отнюдь не хотел считаться; что же касается Австрии, то к ней Николай относился слишком свысока и слишком покровительственно, чтобы считать ее вполне самостоятельной монархией и брать ее полноправным членом в свою компанию.
Беседа Николая с Сеймуром состоялась. Самодержец был совершенно откровенен.
- Турецкие дела находятся в состоянии большой неустойчивости, - говорил он. - Страна грозит рухнуть. Ее гибель будет большим несчастьем, и важно, чтобы Англия и Россия пришли к полному соглашению и чтобы ни одна из этих двух держав не предпринимала решительного шага без ведома другой. Видите ли, на наших руках больной человек, - очень больной человек! Откровенно говорю вам, было бы большим несчастьем, если бы он скончался раньше, чем буду